По Ленинградскому каналу мелькнул обрывок мультика, потом диктор сказал, чтобы смотрели передачу «Этот непростой девяносто первый» — по итогам прошлого года. И началось опять то, что видели тысячу раз: бывший вице-президент Янаев, страдающий насморком и дрожанием рук; танки перед Белым домом, депутаты, президенты, генералы… Пустые постаменты памятников. Потом — кричащие женщины-осетинки, бой на проспекте Руставели в Тбилиси, пальба в Карабахе… И мальчик лет восьми с черными пробоинами на белой рубашонке — упал ничком и в предсмертном усилии пытается вцепиться в асфальт…
— Ну что за гады… — со стоном сказал Кинтель. — Ну совсем уж сволочи психопатные… — Он опять включил Малинина, убавил звук.
Салазкин сказал:
— Меня мама в магазинные очереди не пускает. Говорит, на той неделе в гастрономе на Кировской мальчика задавили насмерть. Толпа к прилавку разом придвинулась, а там поручень такой из трубы. Его как раз шеей на эту трубу…
— Слышал я… Ну и правильно, что не пускает тебя…
— А кто должен? Они с отцом оба на работе…
Кинтель выключил телевизор.
— Давай ляжем. И поразговариваем…
— Да! О чем-нибудь хорошем, — согласился Салазкин. Но как-то неуверенно.
Разделись, залезли под одеяла. Кинтель — на свой старый диван, Салазкин — на раскладушку. Кинтель оставил включенной настольную лампу. Помолчали. Ничего хорошего для разговора в голову не шло.
— Дед хочет свою коллекцию значков в комиссионку отнести, — вздохнул Кинтель. — Потому что зар- плату сколько ни прибавляют, а цены еще страшнее скачут, как бешеные… Я говорю: не надо, протянем как-нибудь…
Салазкин неуверенно спросил:
— А отец… он не помогает?
— Подбрасывает иногда. Но ему еще и тете Лизе с Регишкой платить приходится.
— Алименты?
— Ну вроде. Только не по суду, а он сам… А мне сказал: «Я ведь тебя не прогонял. Жили бы вместе, и никаких вопросов…»
В этот миг проснулся телефон. Кинтель побежал в прихожую. Крикнул оттуда:
— Салазкин, это тебя!
Звонила мама.
— Ну да! Конечно! — досадливо отвечал Салазкин в трубку и переступал босыми ногами. — Не волнуйся ты, пожалуйста, все у нас в порядке. Мы уже легли… Ну и что же, что рано! Поболтаем, потом спать… Ты больше не звони, а то мы уснем, а тут опять тре-звон… Спокойной ночи.
Он вернулся, сел на раскладушку.
— Что поделаешь? Она всегда такая беспокойная из-за меня…
— Радуйся, глупый. Ты же счастливый…
Это у Кинтеля впервые вырвалось такое. Неожиданно.
Салазкин быстро глянул исподлобья. Зацарапал на колене родинку. Кинтель проговорил уже иначе, грубовато:
— Ложись давай. А то простынешь, от окошка тянет…
Салазкин не лег.
— Даня… я хочу тебе признаться… — Он вдруг встал, щуплый, виноватый, затеребил подол майки.
Кинтель дернулся от испуга за него:
— Что случилось?
— Даня… Дело в том, что я знаю, почему в окне было темно. Там…
Кинтель приподнялся. Салазкин говорил почти шепотом:
— Я тебе не рассказывал, чтобы не расстраивать. Но я узнал там, у соседской девочки. Она сказала, что Надежду Яковлевну увезли в больницу. Прямо в Новый год…
— Что с ней?!
— Этого я не знаю… Но ты не бойся, теперь она уже вернулась! Честное слово!
— Откуда ты знаешь? — Кинтель уже сидел. А сердце стукало неровно, нехорошо так.
— Я узнавал. И окно вчера светилось, я сам видел…
— Правда?
— Да!.. Ты не сердись, Даня… Ты все равно ничем бы не помог, только измотался бы весь…
Что было делать? Выругать Салазкина? Но он и так вон какой несчастный… Да и в этом ли главное?
— Но оно правда светится?
Салазкин растопырил локти и приложил к груди кулачки:
— Я же сказал!
Кинтель помолчал, зябко потирая плечи. И жалобно попросил:
— Санки, давай съездим туда, а? Сейчас… Если она правда дома, то, наверно, еще не легла и в окошке опять свет…
«Я понимаю, Санки, что это глупость. Бредятина просто. Но я не успокоюсь, пока не увижу сам. Ты, наверно, думаешь: вот дурак, переться по морозу…»
— Или ты лежи, а я сгоняю один. Я быстро…
— Ты определенно спятил. «Один»! — И Салазкин прыгнул к табурету с одеждой…
Окно светилось. Над мохнатой от инея изгородью, над заснеженными ветками горел в искрящемся от мороза воздухе желтый прямоугольник складчатых, просвеченных лампой штор. И даже неторопливая тень прошла по ним один раз.
Стояли недолго. Колючий холод хватал за щеки, за нос.
— Все в порядке, — выдохнул Кинтель и ощутил, как из губ рванулся теплый парок. — Пошли, Санки…
Они зашагали назад по скрипучей от плотного снега аллее. Опустевший постамент памятника весь был в изморози, она серебрилась под фонарем. И какой-то гад вывел на ней пальцем кривую свастику. Кинтель стер ее двумя яростными ударами варежки. Вдали звякнул трамвай.
— Бежим, Санки…
Когда вернулись, то еще через дверь услышали, как надрывается телефон.
— Это наверняка мама! Даня, скажем, что крепко спали!
Но это была не мама Салазкина. Незнакомый мужчина озабоченно спросил:
— Извините, это квартира Виктора Анатольевича Рафалова?
— Да… Но его сейчас нет.
— Простите, а вы, наверно, Даня?
— Да… — От непонятного страха стало пусто в груди.
— Видите ли какое дело. Вам звонит сосед… бывшей жены вашего папы. Ее неожиданно увезли в больницу. А девочка вся в слезах. И очень просится к вам… Вы меня слышите?
— Да… — потерянно сказал Кинтель. И встряхнулся. — Да, я слышу! Мы едем сейчас!
— Видите ли, она могла бы побыть и у нас. Но очень плачет: только к Дане, и ничего другого…
— Я понял! Я еду!
— Простите… именно вы?
— Но дедушки же нету! Он придет совсем ночью!
— Не надо ехать. У меня рядом гараж, и машина, к счастью, на ходу. Я привезу девочку сам.
ПИКЕТ
Отец и тетя Лиза не развелись официально: это дело требовало времени и немалых денег. И теперь оказалось, что у отца все права на прежнюю квартиру. Он туда и въехал опять. Виктору Анатольевичу сказал по телефону:
— А что такого? У меня тут еще и вещи кое-какие, и вообще… Чего пропадать жилплощади? Поживу, пока Лизавета в больнице. А дальше видно будет…
— Ну-ну… — только и проговорил дед.
А Валерий Викторович вдруг спросил нерешительно: