зарослей, в которых терялись растения. Проложить себе путь сквозь такую чащобу? Но другие сделали это — значит, и он сможет сделать. Этому тревожному утверждению низко нависшее небо и плотное переплетение усеянной мошкарой листвы противопоставляли своё молчаливое утверждение… Он вернулся к себе в каюту. Стоило ему остаться наедине со своим планом, как он тут же чувствовал себя отрезанным от окружающих, погружаясь в особый, замкнутый мир, вроде мира слепого или безумца, в тот мир, где лес и памятники, пользуясь моментом, когда внимание его ослабевало, начинали постепенно оживать, враждебно ощерившись, словно огромные звери… Присутствие Перкена всё привело в норму, очеловечило; но теперь он снова, как одержимый, припадал к своей отраве, ухитряясь при этом сохранять ясность ума. Он вновь открывал книги на помеченных страницах:
«Орнаменты сильно повреждены вследствие постоянной влажности в густых зарослях и воздействия ливневых дождей… Своды полностью разрушены… Безусловно, можно отыскать памятники в этом районе, теперь почти не заселённом, покрытом лесами с прогалинами, в которых бродят стада диких слонов и буйволов… Глыбы песчаника, из которых были сложены своды, забили внутреннюю часть галерей, там царит невообразимый хаос; такое состояние полной разрухи и бедственного положения объясняется, видимо, использованием в строительстве дерева… Выросшие на развалинах огромные деревья оказались теперь выше самих стен, узловатые корни оплели их плотной сеткой… Край почти безлюден…» На какую помощь ему рассчитывать в своей борьбе? Вслушиваясь в гул машин, он пытался найти избавление от двух слов: «Французский институт, Французский институт, Французский институт», словно от надоедливого мотива. «Я знаю этих людей, — сказал Перкен, — вы не их человек». Это очевидно. Надо быть начеку. Хотя он, в общем-то, знал, что люди обычно распознают тех, кто не согласен с ними, что атеист вызывает гораздо больше нареканий с тех пор, как не стало веры. Его дед жил только затем, чтобы втолковать ему эту истину. Люди эти держали в своих руках две трети его оружия…
Выбраться из пут жизни, отданной надежде и мечтаниям, ускользнуть с этого инертного корабля!
Стоя у окна, световой квадрат которого отражался на пальмах и стене, позеленевшей до синевы от тропических ливней, директор Французского института Альбер Рамеж поглаживал ладонью тёмно-русую бороду, наблюдая за входившим месье Ваннеком.
— Министерство колоний, месье, поставило нас в известность о вашем отъезде; вчера из телефонного разговора с вами я с радостью узнал, что вы приехали. Само собой разумеется, в меру наших возможностей мы готовы оказывать вам посильную помощь: если вам понадобятся… советы, можете рассчитывать на самую сердечную доброжелательность всех наших сотрудников. Сейчас мы всё это уточним.
Выйдя из-за письменного стола, он сел рядом с Клодом. «Доброжелательность в действии», — подумал тот; тон директора стал более дружеским.
— Рад видеть вас здесь, месье. Я с огромным вниманием прочитал интересные сообщения относительно азиатского искусства, опубликованные вами в прошлом году. А также познакомился — признаюсь, после того, как узнал о вашем приезде, — с вашей теорией. Должен сказать, что ваши соображения показались мне скорее привлекательными, чем убедительными; но, говоря откровенно, я был заинтересован. Образ мыслей вашего поколения весьма любопытен…
— Я излагал эти мысли, чтобы… («расчистить почву», — подумал Клод, но вслух сказать не решился)… чтобы получить возможность подступиться к другой идее, которая представляет для меня ещё больший интерес…
Рамеж вопросительно смотрел на него; Клод живо ощущал его стремление выйти за рамки своих служебных обязанностей, быть выше их, принимать его как гостя — причиной тому, конечно, была скука, но вполне возможно, что им руководил и чисто корпоративный дух. Более того, Клод был осведомлён о той комичной вражде, которую питали ко всем остальным археологам те из них, кто получил филологическое образование. Рамеж бредил институтом. Заговорить сразу же о своей миссии не было никакой возможности: его собеседника это наверняка задело бы, он счёл бы себя оскорблённым.
— Я пришёл к выводу, что отношение к творчеству художника в целом заслоняет от нас один из важнейших моментов жизни произведения искусства, то есть, иными словами, состояние цивилизации, которая его оценивает. Время в искусстве как бы не существует. А меня-то интересует прежде всего распад, преображение этих творений, их глубинная, внутренняя жизнь, которая обусловлена смертью людей. Словом, любое произведение искусства имеет тенденцию становиться мифом.
Он испытывал смущение, чувствуя, что слишком обобщает свою мысль, из-за краткости изложения казавшуюся неясной; к тому же ему не терпелось добраться поскорее до цели своего визита, но в то же время хотелось склонить на свою сторону заинтригованного собеседника. Рамеж задумался. В комнате слышно было, как снаружи одна за другой падают тяжелые капли.
— Как бы там ни было, это любопытно…
— Музеи для меня — это место, где творения прошлого, став мифами, спят глубоким сном, то есть живут исторической жизнью в ожидании того момента, когда художники вернут их к реальному существованию. И если они всё-таки трогают меня, то прежде всего потому, что художник обладает даром воскрешения… По сути, любая цивилизация недоступна для другой. Предметы остаются, но мы слепы перед ними до тех пор, пока наши мифы не найдут в них отзвука…
Рамеж внимал ему с улыбкой, не скрывая своего любопытства. «Он принимает меня за любителя теорий, — подумал Клод. — Лицо у него бледное, наверняка с печенью не в порядке; он бы сразу меня понял, если бы почувствовал, что меня более всего на свете интересует то остервенение, с каким люди заслоняются от смерти этой шаткой вечностью, если бы я связал то, о чём говорю, с его печенью! Ладно…» Он в свою очередь тоже улыбнулся, и эта улыбка, которую Рамеж приписал желанию быть ему приятным, установила между ними некоторую сердечность.
— В сущности, — сказал наконец директор, — у вас нет веры, и в этом всё дело, вы не верите… О, сохранять веру не так-то просто, я это отлично знаю… Взгляните на это глиняное изделие, вон там, под этой книгой. Нам его прислали из Тяньцзина. Роспись греческая, безусловно, древняя: по меньшей мере VI век до нашей эры. И на щите изображён китайский дракон! Сколько теперь всего придётся пересмотреть, в том числе и наши представления о взаимоотношениях Европы и Азии до христианской эры!.. Что поделаешь? Если наука свидетельствует о том, что мы ошибались, приходится начинать всё заново…
Теперь Рамеж стал ближе Клоду, причиной тому была печаль, звучавшая в его словах. Быть может, эти открытия заставили его отказаться от какой-нибудь давно задуманной работы? Для приличия Клод просмотрел и другие фотографии, одни — с изображением кхмерских изваяний, другие — чамских, разложенные по отдельности. Чтобы нарушить воцарившееся молчание, он спросил, указывая на два пакета:
— Вы какие предпочитаете?
— А что я могу предпочитать? Ведь я занимаюсь археологией…