если бы я не хотел этого, всё равно пришлось бы туда вернуться… Пулемёты, у них-то есть пулемёты…
Вошёл Кса.
— Миссье, находить женщины…
— А для меня находить можно?
— Можно.
Оба вышли.
Две женщины стояли справа от двери. Всё та же неприязнь охватила Перкена при виде цветочков той, что была поменьше ростом, и её лица с нежными губами; томная нега стала ему теперь ненавистна. Он сразу сделал знак подойти другой, не успев даже взглянуть на неё. Маленькая ушла.
В воздухе всё замерло, словно время остановилось, словно в тишине, подвластной азиатской неподвижности этого лица с тонким, изогнутым носом, живыми были только дрожащие пальцы Перкена. То было не желание и не лихорадка, хотя по нестерпимой яркости всего окружающего он чувствовал, как поднимается температура, то была дрожь игрока. В тот вечер он не боялся оказаться бессильным; но, несмотря на человеческий запах, к которому он приобщался, им снова овладевала тревога.
Раздевшись, она легла, её тело без волос смутно проступало в полумраке с едва заметным бугорком у начала ног и глазами, от которых он не мог оторваться, всё ещё не устав безуспешно искать в них отражение волнующей беспомощности наготы. Она закрыла глаза, чтобы ускользнуть из-под его власти, порождённой непонятными ей чувствами; привыкнув подчиняться желаниям мужчин, но зачарованная нарождавшейся в этом абсолютном безмолвии атмосферой и взглядом, не отрывавшимся от неё, она ждала. Принужденная из-за подушек слегка раздвинуть ноги и раскинуть руки, полуоткрыв рот, она, казалось, пыталась воссоздать собственное своё желание, вызвать его утоление медленным колыханием груди. Движение их заполнило комнату, неизменно повторяемое и такое похожее, учащавшееся каждый раз, как начиналось вновь. Оно спадало, как волна, потом постепенно набирало силу; мускулы напряглись, и все тёмные пустоты расширились. Когда он просунул под неё руку и ей пришлось помочь ему, он почувствовал, что страх покидает её; она оперлась на его бедро, чтобы слегка передвинуться; жёлтый отблеск, словно удар хлыста, скользнул на какую-то долю секунды по её крупу и исчез между ног. Тепло её тела слилось с его собственным. Вдруг она закусила губы, подчёркивая этим ничтожнейшим проявлением своей воли невозможность сдержать колыхания груди.
На расстоянии десяти сантиметров он смотрел на это лицо с голубоватыми веками, как на маску, почти отстраняясь от неистовых ощущений, заставлявших его прижиматься к этому телу, которым он обладал, словно нанося удары. Средоточием и лица, и женщины был её напряжённый рот. Внезапно пухлые губы раскрылись, вздрагивая на зубах, и, словно зародившись там, долгая дрожь пробежала по всему напряжённому телу, нечеловеческая и неподвижная, подобная трансу деревьев под палящим зноем. Жизнь лица по-прежнему отражал только рот, хотя каждое движение Перкена сопровождалось поскрёбыванием ногтя по простыне. От исступленной дрожи палец, устремлённый в пустоту, перестал касаться постели. Рот закрылся, как закрылись бы веки. Несмотря на сведённые уголки губ, тело это, исполненное собственного трепетного безумия, безнадёжно отдалялось от него; никогда, никогда не узнать ему ощущений этой женщины, никогда не найти ему в сотрясавшем его яростном исступлении ничего, кроме худшей из разлук. Обладать можно только тем, кого любишь. Захваченный своим движением, не имея возможности напомнить о себе, даже оторвавшись от неё, он тоже закрыл глаза, припадая к себе самому, точно к яду, опьянев от собственной необузданной силы, уничтожавшей это безымянное лицо, толкавшее его к смерти.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
И снова ночи, и снова дни — бок о бок со смертью, бок о бок с Клодом, — под гнётом жары и комаров, разлетавшихся, казалось, из пронзённого болью колена; его катило сквозь лес навстречу оцепенению и этому беспорядочному чередованию полян и зарослей, равносильному смене дней и ночей, навстречу миру, где ночи тянулись, точно листья, где само время подгнивало. Прогалины попадались всё чаще, как будто лес, наконец отступив, давал простор свету; но Перкен знал, что это всего лишь большая долина и что новая волна леса вскоре опять обрушится на его неподвижное тело, на его сокрушённую волю, прислушивающуюся к голосу надежды, который заглушал вой диких собак и свирепый жар укусов насекомых. Он велел снять ненадолго свой ботинок: кожа была гранатового цвета с похожими на татуировку следами укусов, которые шли до того места, где начинался ботинок. По мере того как он продвигался вверх, в сторону Лаоса, к своему району, перед каждой лесной прогалиной его снова и снова одолевали боль, зуд, гниль, несмолкаемые крики обезьян и корявые ветки, а жизнь загнанных стиенгов исчезала в глубинах и уже не всплывала на поверхность, что было высшим проявлением распада. Вручив кувшины и забрав Грабо, которого направили в больницу Бангкока, репрессивная колонна войск, унося раненых солдат, наткнувшихся на боевые стрелы или попавших в ловушки, двинулась на деревню, взорвала ворота и смела хижины гранатами, оставив за собой бойню, где среди осколков разлетевшихся вдребезги кувшинов промышляли чёрные поросята да терзали мёртвую плоть животные… Спасавшиеся бегством стиенги опустошали деревни; преследовавшая их колонна теряла в глухом лесу много людей, в основном из-за заражения ран; для брошенных больных у ополченцев находилось верное лекарство — гранаты, а для раненых — штыки. Великое переселение всколыхнуло лес, подобно неспешному продвижению животных к водопою; оно устремлялось к востоку, ничем не нарушая хмурого покоя леса, но по вечерам длинные ряды костров с высоким прямым пламенем в неподвижно застывшем воздухе указывали место стоянки эпического марша племён средь бесконечного бега деревьев.
Костры начали появляться через несколько дней после того, как Клод с Перкеном покинули сиамское селение; по мере их приближения к району Перкена и к местам железнодорожных работ костров становилось всё больше: стоило обозначиться новой прогалине, и на горизонте сразу же вставали огни. В ночи, звенящей от стрекота цикад, — невидимая колонна, а за ней — правительство Сиама… «Такие люди, как я, неизбежно вступают в игру с государством», — говорил Перкен. Государство находилось где-то в глубине этой тьмы, изгоняя дикие племена, прежде чем приняться за другие, удлиняя километр за километром линию железной дороги, захоранивая год за годом, причём с каждым разом чуть подальше, трупы своих искателей приключений. В те дни, когда появлялись столбы дыма, такие же прямые, как стволы деревьев, между ними на фоне неба можно было различить в бинокль выкрашенные в красный цвет черепа. Когда же эти костры, потрескивание которых заглушалось необъятной ширью, доберутся до дороги, по которой им предстояло пройти? Как только огни костров начинали тонуть во мраке, железнодорожная линия, оставшаяся далеко позади, посылала в небо свет своего маяка, словно средоточием великого исхода мои, их кочевья под сенью листвы, напоминавшего перегон скотины на другое пастбище, был сияющий треугольник, устремлённый в небеса белокожими. Сквозь новую прогалину среди деревьев уже проглядывал, словно увиденный с высоты самолёта, далёкий пейзаж, причём ни исчезающие в лесной глуши линии, ни насыщенные сочной голубизной дали никак не соотносились, казалось, с тропинками. Терявшееся в этой бездонной глубине солнце переливалось там, будто на воде, блестками, стекленея у горных хребтов и заволакиваясь пылью возле пальм. Вдалеке — белые буддийские купола в чернеющей растительности, предвестник владений Перкена — Самронг, первая дружественная лаосская деревня, первая, где он свёл знакомство с вождём. Перед ним вздымались столбы дыма от костров, отчего бескрайние небеса казались ещё необъятнее, продвижение их напрямую связывалось с жизнью леса и представлялось неодолимым, исходившим не от людей, а от самой земли, подобно пожару или приливам и отливам.