распоряжения: книга печатается, сам он принят в партию — поручитель Сталин — и назначен ведать литературным отделом «Правды». Из полного ничтожества, когда всякий мог пихнуть его сапогом как лишенца и бывшего частного издателя, Лежнев вознесся и чуть не сошел с ума от радостного умиления. Кстати, из всех гарунальрашидовских чудес это оказалось самым прочным: Лежнев до самой смерти пребывал на этом посту — или на равнозначащем…
Узнав о своей судьбе, Лежнев решился наконец отойти от телефона. Он бросился сначала к парикмахеру — за неделю сидения дома он успел изрядно обрасти бородой, а потом — к нам с подарком и с рассказом о поворотном событии своей жизни и о том, как он пришел к марксизму. Издавая «Россию», он об этом ведь и не помышлял. Оказывается, Лежнев изучил новооткрытые книги Энгельса, в частности «Диалектику природы», и прозрел. Он даже зашел в книжный магазин и купил экземпляр этой книги, потому что надеялся, что О. М. тоже прозреет. Лежнев был предельно искренним и доброжелательным. Я даже позавидовала тогда: искреннее исповедание веры, когда оно еще с ходу избавляет от всех неприятностей и тут же начинает приносить регулярный доход, — наверное, удивительно приятная вещь…
О. М. шлепал по комнате в домашних туфлях и, присвистывая, поглядывал на Лежнева. От подарка он только лениво отмахивался. Лежнев настаивал, и О. М. прибег к последнему средству: «Не надо, — сказал он, показывая на меня. — Она читала и говорит, что мне не надо»… Лежнев только ахнул: разве можно доверять жене выбор литературы по таким коренным идеологическим вопросам! «Можно, — сказал О. М. — Она лучше знает. Она всегда знает, что мне читать…» Возмущенный Лежнев ушел и, столкнувшись со мной лицом к лицу в Ташкенте, где мы оба были в эвакуации, не поклонился. Вероятно, он считал меня злым гением О. М. Надо отдать ему справедливость, он не напомнил правительству, чтобы меня тоже изъяли. Как вел себя Лежнев в «Правде», я не знаю, — наверное, как все, но мне он всегда казался порядочным и честным человеком. Я даже верю, что у него открылись глаза, когда он прочел «Диалектику природы»: эта книга была как раз по нем.
Спрятавшись за мою спину, О. М. отклонил лежневский подарок, и марксистской литературы у нас на полке не оказалось. Кстати, задолго до Лежнева биологи показывали О. М. эту книгу и жаловались ему, как она осложнила им жизнь. А что Лежнев целую неделю не брился, это не удивительно — так бы поступил любой советский гражданин, даже рискуя, что его выгонят за прогул со службы.
Зато у нас стояли на полке архитектурные альбомы, и среди них роденовская книжка о французской готике [210]. Кто-то прислал нам в 37 году несколько изданий музеев из Италии. О. М. им очень обрадовался, но удовольствие испортил Костырев: он посоветовал остерегаться сношений с империалистическими странами, потому что там все шпионы. «Цель у них ведь была, когда они вам посылали эти книги!»…
На нижней полке стояли детские книги О. М. — Пушкин «в никакой ряске», Лермонтов, Гоголь, «Илиада»… Они описаны в «Шуме времени» и случайно сохранились у отца О. М. Большинство из них пропало в Калинине, когда я бежала от немцев. Как мы метались в двадцатом веке, зажатые между Гитлером и Сталиным!
Книг было гораздо больше, но все я все равно вспомнить не могу: Винкельманна, например, какой-то прелестный розарий [211] и еще, и еще… Букинисты знали, на что нас надо зазывать. Они соблазняли О. М. презабавной «Пляской смерти», но она стоила дорого и мы не купили. «Ничего, — сказал старый букинист. — Это пойдет Леонову — он покупает все книги дороже пятидесяти рублей…» Я никогда Леонова не видела, и пусть эта сплетня останется на совести того, кто ее пустил.
Наша литература
В сороковые годы кабинетом марксизма-ленинизма в Ташкентском университете заведовала стриженая старушонка на костылях. Рассказывали, что ее переехал шалый велосипедист и врачам пришлось отнять ногу, потому что началась гангрена, но Усова клялась, будто это сделали нарочно, потому что старуха всем надоела. Мне старуха оказала большую услугу, и я не верю злоязычнице Усовой.
Охромев, старуха, член партии с пятого года и в недавнем прошлом крупный работник, поневоле засела в стенах университета. Никто к ней серьезно не относился, и, разумеется, с ней не считались, но все же ее побаивались: в новой государственности и в реальной обстановке она разбиралась как слепой щенок, но, свято храня заветы прошлого, готова была поднять шум по всякому поводу. Трудно себе представить, как она уцелела в ежовщину, скорее всего про нее забыли, потому что она пролежала больше года в больнице, но если бы случайно вспомнили, то не постеснялись бы явиться с ордером прямо в палату. Такие случаи бывали. Когда я стояла в очереди на букву 'М' в Бутырской тюрьме, моя однофамилица рассказала мне, что ее мужа, семидесятилетнего старика — уж не юриста ли? — забрали прямо из Боткинской, где он лежал с воспалением сердечной сумки. Скорее всего, хромая старуха с невероятным партийным стажем была таким анахронизмом, что в роковые годы никто про нее не вспомнил.
Я готовилась к кандидатскому экзамену по философии и сидела в кабинете марксизма за столиком, заваленным книгами. Это были сочинения, требующиеся по программе, и я быстро их просматривала. Старуха вошла в кабинет и не поверила своим глазам: кто-то читает в подлиннике ту литературу, которая сыграла такую огромную роль в ее жизни! Ей, вероятно, вспомнились подпольная юность и тот трепет, с которым она в первый раз открыла заветный «Капитал».
«Эх, если б аспиранты так читали, как вы! — сказала она мне. — Им ничего не всучишь, кроме словаря». Я смутилась незаслуженному комплименту: способ подготовки к экзамену с помощью философского словаря был известен и мне. «Нет, нет, — сказала старуха, — вы их не знаете: конспекты, словарь и больше ничего». Она выдала мне все книги на дом и обошла моих экзаменаторов, агитируя их в мою пользу: «Вы не знаете молодых — им нужно, чтобы слово в слово, а мы — люди старые — к этому не привыкли. Споткнетесь, и все тут — зарежут… Но я им рассказала, как вы читаете, и про их аспирантов тоже»… Второй пункт — разоблачение аспирантов — был самым существенным. Боясь связываться с вредной старухой, мои экзаменаторы не решились меня провалить, хотя сделать это было легче легкого: ведь я не владела искусством перебрасываться с преподавателем вопросами и ответами, словно теннисными мячами, и вполне могла перепутать все съезды. А ведь в кулуарах уже шли разговоры, что мне не следует доверять и надо получше проверить мои знания. Это был, правда, не приказ сверху, который нельзя нарушить, а встречный план молодых преподавателей: им просто не хотелось пропускать меня, чужую, в привилегированное сословие кандидатов, получающих отличную зарплату, иначе говоря — «в кадры»… Что ни говори, а чутье у них было правильное: они за версту узнавали чужого, как бы он ни прятал глаза. Словом, старуха спасла меня, и она знала, что делает нелегко беспомощному человеку барахтаться среди интригующего и кипящего страстями молодого поколения. Кроме того, она, наверное, почуяла, что между мною и ею есть нечто общее, ведь в те годы никто не читал ни ее, ни моей литературы! И то и другое вышло из употребления, и мы обе надеялись, что наша литература все-таки воскреснет. И она и я верили в незыблемость наших ценностей; хотя мои были и остаются подпольными, а подпольная литература ее юности стала государственной, и та и другая потеряли читателей.
Прошло около двадцати лет. Старуха, наверное, уже давно умерла, но у нее есть единомышленники — люди двадцатых годов, которые упорно надеются, что молодежь, опомнившись, снова будет искать ответы на все вопросы в диалектической азбуке их юности. Они надеются, что эту азбуку забросили только потому, что она была подменена «Четвертой главой» [212]. Есть и такие — те, что помоложе, им сейчас нет и шестидесяти, — которые мечтают о воскрешении именно «Четвертой главы» и всего, что ей сопутствовало. Они довольно одиноки, но их утешает учение о тезе, антитезе и синтезе. Они надеются дотянуть до синтеза и снова развернуться с полной мощью. И, наконец, есть молодежь, которая помнит о славных днях своих отцов, ныне находящихся в отставке. «Цель не оправдывает средства», — сказал кто-то из студентов группы, в которой я преподавала. «А я считаю, что оправдывает», — строго сказала красивая девушка, живущая в хорошей квартире и пользующаяся всеми льготами, которые может предоставить областной город своему почетному жителю, — лечебницей, санаториями и тайно-закрытыми распределителями. Отец этой девушки вышел в отставку после Двадцатого съезда и выбрал для жительства областной город, где я работала. Единственная из всей группы, она знала, чего хочет, и только она прочла Солженицына и решительно высказалась против печатания таких книг. Если старуха-библиотекарша огорчалась, что аспиранты не читают «Капитал», эта интересовалась только «Четвертой главой» и порядком. Обе надеялись на возвращение прошлого.
А я, со своей стороны, с трепетом и надеждой слежу, как увеличивается число людей, читающих стихи и