Я возвращался с бумажным пакетом в руке и думал о том, как странно все устроено – что может быть общего между этими жалкими булками и тем поступком, на который толкает меня мое бесконечное одиночество… Временами сквозь низкие облака проглядывало солнце, и старую улицу словно обволакивало жарким туманом. По спине потаенной холодной струйкой стекал пот. Страшная вялость охватила меня.
Булка и я. Какая между нами связь? Каких бы высот ни достигал мой дух, готовясь к Деянию, вечно заброшенный и одинокий желудок все равно потребует своего. Собственные внутренности казались мне облезлым, прожорливым псом, не желающим слушаться хозяина. О, как отчетливо я сознавал: душа может сколько угодно стремиться к возвышенному, но эти тупые и скучные органы, которыми набито мое тело, будут стоять на своем и мечтать о пошлом и обыденном.
О чем мечтает мой желудок, я знал. О сладкой булочке и вафле. Душа могла грезить о неземной красоте алмазов, но брюхо упрямо требовало теста… Представляю, как обрадуются этим треклятым булкам люди, которые будут ломать головы, тщетно пытаясь уразуметь мои мотивы. «Смотрите- ка, он хотел есть! – воскликнут они облегченно. – Хоть что-то в нем было человеческое!»
И вот день настал. Первое июля 1950 года. Как я уже сказал, рабочий не явился, и было ясно, что сегодня сигнализацию не отремонтируют. К шести часам вечера последние сомнения исчезли: экскурсовод позвонил на завод еще раз, и ему ответили, что сегодня, к сожалению, у них слишком много вызовов, но завтра ремонт непременно будет закончен.
В этот день Кинкакудзи посетило около ста человек, но к шести часам территория храма опустела – до закрытий оставалось всего полчаса. Поговорив по телефону, старый экскурсовод стоял возле кухни и рассеянно смотрел на огород; его работа была закончена.
Моросил мелкий дождь. Он с самого утра то начинал накрапывать, то переставал. Дул легкий ветерок, и было не так душно, как обычно по вечерам. На огороде мокли грядки с тыквами, влажно чернела земля на участке, где в прошлом месяце посадили бобы.
У старика экскурсовода была привычка, когда он о чем-нибудь задумывался, двигать подбородком. При этом его плохо подогнанные вставные челюсти пощелкивали. Каждый день он повторял посетителям одно и то же, но из-за этих разболтанных челюстей понимать его шамканье становилось все труднее. Сколько раз ему говорили, чтобы он сходил к протезисту, но старик ни в какую. Он стоял, смотрел пустым взглядом на грядки и бормотал что-то себе под нос. Пошевелит губами, щелкнет челюстью, потом опять невнятно зашамкает. Наверное, ворчит из-за ремонта, подумал я.
Я прислушивался к этому бормотанию, и мне казалось, будто экскурсовод сетует на то, что теперь ничего уже не починить и не исправить – ни его вставных зубов, ни поврежденной сигнализации.
Вечером настоятеля посетил гость, что случалось не часто. Это был преподобный Дзэнкай Куваи, настоятель храма Рюходзи в префектуре Фукуи – когда-то они с Досэном вместе учились в духовной академии. С ними учился и мой отец.
Как только преподобный Дзэнкай прибыл в Рокуондзи, тут же позвонили Учителю, которого, конечно же, в храме не было. Он ответил, что вернется через час. Гость намеревался провести у нас денек-другой.
Я помнил, с каким удовольствием отец всегда рассказывал о Дзэнкае, к которому относился с уважением и любовью. И по облику, и по характеру отец Куваи являл собой классический образец дзэн-буддистского монаха, мужественного и сурового. Ростом он был почти шесть сяку, лицо загорелое, брови густые. Его зычный голос рокотал, словно раскаты грома.
Один из послушников зашел в мою келью и передал, что отец Дзэнкай желает со мной побеседовать, пока не вернулся Учитель. Я заколебался, опасаясь, не разгадают ли мой замысел ясные и проницательные глаза святого отца.
Преподобный Дзэнкай сидел в Зале Гостей и попивал принесенное экономом сакэ, закусывая чем-то постным. Прислуживал ему один из монахов, но теперь он удалился, и подливать сакэ гостю стал я. За моей спиной была тьма и бесшумно моросящий дождь, так что картина перед отцом Дзэнкаем открывалась не из веселых: мое угрюмое лицо, а за ним – унылый, мокрый двор.
Но святой отец был не из тех, кого смущают подобные пустяки. Он видел меня впервые, но говорил просто и спокойно. Как ты похож на отца. Гляди-ка, ты совсем уже взрослый. Какое несчастье, что твой отец умер так рано.
В Дзэнкае была естественность, которой не хватало Учителю, и сила, которой не обладал мой отец. Почерневшая от солнца кожа, широкий нос, мохнатые сдвинутые брови делали Дзэнкая похожим на грозную маску Обэсими из театра Но. Это лицо никак нельзя было назвать красивым – слишком уж чувствовалась в нем внутренняя сила, она так и вылезала наружу, нарушая гармонию черт. Острые скулы напоминали скалистые вершины, из тех, что изображают художники Южной школы.
Но, несмотря на грозный облик и грохочущий бас, в Дзэнкае угадывалась подлинная, неподдельная доброта. Доброта его не имела ничего общего с тем, что люди обычно вкладывают в это понятие, а была сродни гостеприимной щедрости ветвей какого-нибудь раскидистого лесного дерева, готового принять под свою сень усталого путника. Грубая, бесхитростная доброта. Беседуя с преподобным Дзэнкаем, я все время был настороже – боялся, что моя решимость не выдержит соприкосновения с этой всеобъемлющей силой. У меня на минуту даже закралось подозрение, не нарочно ли Учитель вызвал в храм преподобного Дзэнкая, но я тут же отмел эту нелепую мысль – станет святой отец тащиться аж из Фукуи в Киото из-за какого-то монашка. Нет, настоятель храма Рюходзи был здесь случайным гостем, он станет всего лишь свидетелем невиданной доселе катастрофы.
Белый фарфоровый кувшинчик, вмещавший почти два го [44] сакэ, опустел, и я, поклонившись настоятелю, отправился на кухню принести еще. Когда я нес обратно кувшин, наполненный горячим сакэ, странное побуждение овладело мной. Я никогда и ни с кем не стремился достичь взаимопонимания, но тут вдруг страстно захотелось, чтобы отец Дзэнкай – да, да, именно он! – меня понял. Наливая гостю сакэ, я взглянул на него, и по лихорадочному блеску моих глаз он сразу заметил произошедшую во мне перемену.
– Что вы обо мне думаете, святой отец? – спросил я.
– Что думаю? По-моему, парень ты серьезный и прилежный. Погулять, наверное, тоже не дурак. Денег, правда, у всех сейчас маловато, не то что раньше. Эх, помню, и куролесили же мы в твои годы с Досэном и твоим покойным отцом!
– Значит, по-вашему, я самый обыкновенный?
– Нет ничего плохого в том, чтобы выглядеть обыкновенным. Ты и будь обыкновенным, глядишь, и люди станут к тебе лучше относиться.
Отец Дзэнкай был лишен тщеславия. Священников высокого ранга вечно просят высказать суждение о чем-нибудь – от произведений искусства до человеческих характеров. Обычно они отвечают уклончиво и иносказательно, боясь ошибиться и выставить себя на посмешище. За словом в карман они, конечно, не лезут, у них всегда наготове какой-нибудь дзэнский афоризм, но понять его можно и так, и этак. Преподобный Дзэнкай был из другого теста. Он говорил то, что видел и чувствовал, – это я сразу понял. Он не пытался обнаружить в предметах какой-либо тайный смысл помимо того, который сразу открывался его сильному и ясному взгляду. Был смысл – хорошо, нет – и ладно. И вот что больше всего покорило меня в преподобном Дзэнкае: глядя на что-нибудь или на кого-нибудь (в данном случае на меня), он не стремился увидеть нечто, доступное одному ему, а смотрел как бы глазами всех людей сразу. В примитивном мире объективно существующих предметов святой отец и не пытался обнаружить глубокий смысл. Я понял то, к чему призывал меня настоятель Рюходзи, и на душе вдруг стало очень спокойно. До тех пор, пока я остаюсь обыкновенным в глазах других, я и на самом деле обыкновенен, и какой бы странный поступок я ни совершил, моя заурядность останется при мне, словно просеянный сквозь веялку рис.
Мне казалось, что я небольшое скромное деревце, растущее возле преподобного Дзэнкая.
– Скажите, святой отец, значит, нужно совершать только те поступки, которых ожидают от тебя окружающие?
– Вряд ли это у тебя получится. Но если ты и выкинешь что-нибудь неожиданное, люди лишь слегка изменят свое мнение о тебе, и вскоре ты снова станешь для них привычным. Человек забывчив.
– Но кто долговечнее – я, каким меня видят люди, или тот я, каким я сам представляюсь себе?
– Недолговечны и тот и другой. Сколько ни пытайся продлить их век, рано или поздно всему наступает конец. Когда мчится поезд, пассажиры неподвижны. Когда поезд останавливается, пассажиры приходят в движение. Все имеет конец – и движение, и неподвижность. Последняя из всех неподвижностей – смерть,