Дед с бабушкой тоже не слишком доверяли рассказам матери. Однако лучшие истории мне довелось услышать в Западной Англии, когда меня отправили к родственникам бабушки, к зажиточным фермерам Сомерсету и Девону Лавлакам, работавшим прежде шоферами аристократов в больших усадьбах и претендовавшим, по древности фамилии, на родство с нормандскими баронетами. Именно от этих Лавлаков я услышал простые, не приукрашенные рассказы о том, какими были в детстве мой отец и его сводный брат и как прошло детство бабушки. Лавлаки были ровесниками бабушки, и как единственный внук, я получал поначалу избыток внимания, однако потом родились другие внуки, и я постепенно утратил свой статус. Приглашения стали носить более формальный характер и постепенно сошли на нет. Так что к тому времени, когда вслед за войной настал суровый мир, поля, леса и дюны «Дикого Запада» перестали быть для меня доступны и я оказался в школе-интернате одного из «домашних графств».
Лондон — моя мать, моя боль, моя мука и гордость, моя любовь. В сорок восьмом году мы переехали непосредственно в Лондон, в Норбери, Юго-западный округ, 1643, на Семли-роуд, в новый дом, построенный на месте дома, разрушенного при взрыве «Фау-1» в сорок четвертом году. Сто девятый маршрут шел вверх по Семли-роуд и потом по Лондон-роуд через Стритем, Брикстон и Кеннингтон к Вестминстеру, поэтому мне не составляло труда навещать дядю Джима на Даунинг-стрит. К северу от нас был Брикстон. У мамы в Брикстоне не осталось ни одного знакомого, все ее родственники переехали из Тутинга. К тому времени старый Тутинг исчез. Ее семейство проживало в одном из лучших домов на Гаррет-лейн. Что касается семерых ее братьев и сестер, то сестры вышли замуж, брат Оливер записался во флот, а Джим поступил на государственную службу и работал сначала в Министерстве финансов, потом в Министерстве иностранных дел, а после стал работать у Черчилля. Старший брат Альберт стал тренером по боксу в спортзале где-то на границе с Кентом. Еще он, кажется, разводил борзых около Бекнема. Как большинство жителей юго-запада, я знаю очень мало о лондонцах юго-восточных. Сын Альберта стал дипломатом, дочери ушли в медицину. Одна была замужем за редактором «Таймс», и мама настаивала на том, чтобы я поговорил с ней насчет моей дальнейшей журналистской карьеры. Конечно, странно, что мои родственники принадлежали к разным классам — низшему, среднему и высшему. Ведь в нашем роду были даже французские аристократы: тетя моего отца, Софи, вышла замуж за какого-то барона и умерла в Париже. Перед моими детскими глазами проходило множество взаимоисключающих социальных ролей, и порой я впадал в отчаяние, пытаясь понять, где же мое собственное место, как я должен себя называть, чем заниматься? Образование мое было неполным. Из школы меня выгнали очень рано, и я получил самый минимум знаний. Я не был уверен даже в мамином семейном положении. Дядя Оливер полагал, что ее содержал какой-то богатый бизнесмен, который и платил за мое обучение. Но она мне сказала, что за школу, втайне от тети Айрис, заплатил дядя Джим. Как бы то ни было, но там я познакомился с Беном Френчем. Мы дружили до тех пор, пока он, перебрав пива, не кольнулся ларгактилом. После этого он умер.
Едва я вернулся домой, как меня записали в одну жуткую частную школу, во главе которой стояли две дамы, любившие являться в класс в форме Женской добровольной службы. В классе мне не давали житья братья Ньюбай. Учителя ставили их нам в пример, на деле же это были два законченных садиста. Помню, как мы торжествовали, когда младшего Ньюбая, Криса, повесили за участие в убийстве полицейского. К тому времени он был уже достаточно взрослым, чтобы получить смертный приговор. А когда его старший брат Дерек получил в Копенгагене пожизненный срок за непредумышленное убийство своей подружки, все мы, настрадавшиеся от них, испытали чувство глубокого удовлетворения. Наши учителя были явно ошарашены, но предпочли не вспоминать, что когда-то настаивали на том, чтобы мы подражали этим братцам. Помню, как мама стояла на крыльце нашего дома на Семли-роуд и с одобрением смотрела, как Крис Ньюбай снимает школьную фуражку, приветствуя викария. Я не мог ей сказать, что не ношу свою, потому что Крис в нее помочился.
Мы с Джозефом Киссом стоим у ворот того самого дома на Семли-роуд, где я вырос. За моей спиной клочок залитой солнцем зелени и кирпичная церковь.
— Ты был здесь счастлив. Ведь был же?
Движения его трости вторят очертаниям неописуемо красивой загородной виллы, старых деревьев, роз, вьющегося по деревянной ограде дикого винограда. Нас окружает тишина и покой.
— Я был счастлив, — говорю я, — всю жизнь, пока не случилось то, что случилось. Ну, ты знаешь, иначе мы бы не встретились.
— А сейчас, Маммери, ты счастлив?
— Нет, но я твердо намерен стать счастливым.
Мэри Газали
Миссис Газали появилась из пламени. Вся дрожа, села на скамейку неподалеку от Брук-Грин, Хаммерсмит, и стала смотреть, как в ворота женской школы «Сент-Пол» проходят ученицы. На спине у нее шрам от ожога, напоминающий след подбитого гвоздями сапога. Может быть, во время Блица на нее наступил какой-то горе-спасатель. Услышав, о чем думают девочки, она осторожно улыбнулась, не желая никого смущать. Эти девочки помогают ей восстановить события и ощущения собственного прошлого. У нее было счастливое детство, но оно рано кончилось, сменившись любовным томлением, безраздельно поработившим душу. Взгляд ее зеленоватых глаз останавливается на этажах дома на углу Шепердз-Буш- роуд, где она живет в квартире дочери, иногда в полном одиночестве. Раньше здесь жила Хелен, она и сейчас платит аренду. В квартире под самой крышей тихо, несмотря на то что движение на автостраде не прекращается ни на минуту.
У большинства из них в голове так мало слов, они просто переживают разные душевные состояния, в целом милые, лишь иногда какая-нибудь застенчивая душа разразится невыносимой мукой, и это хуже всего, потому что помощи ждать неоткуда. Или так казалось Мэри Газали, которая уже научилась не отзываться на чужую боль. Вот до чего довел ее этот невыносимый груз — теперь она должна нехотя подняться и отправиться в псевдогигиеничный мир потрескавшегося пластика и размазанной эмульсии, в незавидное временное прибежище поликлиники за Шепердз-Буш-Грин, на голой дороге из Уайт-Сити.
Теперь она уже не гордилась, но и не слишком боялась живости своего воображения. Все эти голоса, все эти люди. В конце концов, она даже обрадовалась тому, что получила свой диагноз. Чуть больше столетия назад таких, как она, сжигали, пытали, изгоняли из родных мест. На этот счет Дэвид Маммери даже выдвинул целую теорию. По его мнению, их общее состояние является следствием, как он выразился, «городской эволюции». Как дикарь в джунглях способен инстинктивно использовать все свои чувства для восприятия сложной картины окружающего мира, точно так же и житель города распознает только ему ведомые знаки для того, чтобы вполне бессознательно создать куда более изощренную картину. По мнению Маммери, в таком состоянии не было ничего таинственного. Большинство людей предпочитают игнорировать информацию внешнего мира, и лишь некоторые обращают ее себе на пользу, становясь мошенниками, знахарями, публицистами, хищниками всех мастей, а они, то есть он сам, она и Джозеф Кисс, не умеют блокировать избыток той информации, которую несет огромный город, и превращаются в мощные приемники — их следует научиться настраивать на определенную волну, чтобы поймать нужную станцию. Мэри не была уверена в том, что разделяет эту гипотезу.
Она подумала: а как бы сложилась ее жизнь с Патриком Газали, если бы он не погиб? Муж подшучивал над тем, что она живет в каком-то другом мире, но, кажется, именно за это и любил, хотя временами его, наверное, пугала ее мечтательность, а порой он, возможно, даже стыдился ее. Она редко вспоминала о нем. Она вышла замуж в шестнадцать лет, потому что он уходил в армию, а она в это время забеременела. Им довелось насладиться одиночеством вдвоем — когда родители Патрика эвакуировались к тете Розе в Линкольншир. Через несколько счастливых недель, устроившись билетершей в кинотеатр совсем неподалеку