того и заслуживал, мало трогала нас.
Когда все это разъяснилось, силяхтар легко согласился принять от паши мои червонцы и на другой день прислал их мне домой. Но едва Шерибер расстался с нами, как силяхтар снова, и притом с необыкновенным пылом, заговорив о Теофее, спросил, каково мое мнение об этом странном приключении.
— Если она не рождена рабынею, значит она происхождения гораздо более высокого, чем можно предполагать, — сказал он.
Он рассуждал так, основываясь на мысли, что хорошее воспитание в Турции, как и всюду, служит признаком благородного происхождения; исключением являются только те люди низшего звания, у которых развивают какой-либо талант с целью извлекать из него прибыль. Во Франции, например, никого не удивит изящество и благовоспитанность учителя танцев, в то время как если мы заметим те же манеры у человека, нам не знакомого, то мы сразу же поймем, что он благородного происхождения. Я предоставил силяхтару развивать эти рассуждения и не сказал ничего, что могло бы опровергнуть или подтвердить их. Но догадки его и на меня произвели впечатление; припоминая ту часть рассказа Теофеи, где речь шла о смерти ее отца, я недоумевал: как же я обратил так мало внимания на то, что его обвиняли в похищении гречанки и ее дочери? Мне показалось вполне возможным, что Теофея и есть та девочка, которая исчезла вместе с матерью, когда ей было всего лишь два года. Но как проверить это? Да и подозревала ли она сама, что история эта хоть в малой степени связана с ее собственными приключениями? Все же я решил из любопытства еще раз расспросить ее и поговорить об этом при первой же нашей встрече.
Мой камердинер был единственным из слуг, знавшим о моих отношениях с Теофеей; я твердо решил держать эти встречи в тайне и ходить к учителю греческого только поздно вечером. Я отправился к нему, когда уже совсем стемнело. Он мне сказал, что час тому назад приходил турок, с виду вполне благообразный, и настоятельно просил переговорить с молодой гречанкой, которую он, однако, называл Зарой, как ее звали в серале. Она отказалась повидаться с ним. Турок был весьма огорчен этим и оставил у учителя ларчик, который ему было поручено передать гречанке вместе с запиской, как принято у турок, причем он настойчиво просил прочитать ей то, что там написано. Теофея также отказалась и от записки и от ларчика. Учитель передал мне и то, и другое. Я отнес их к ней и просил распечатать записку в моем присутствии, ибо мне, даже больше, чем ей, не терпелось вникнуть в суть этого приключения. В отличие от Теофеи, я сразу же понял, что это любовная интрига силяхтара. Послание было составлено в сдержанном тоне, однако чувствовалось, что сердце пишущего глубоко тронуто ее чарами. Ее просили быть вполне уверенной в дальнейшем своем благополучии, если она соблаговолит принять покровительство человека, все достояние коего к ее услугам. Посылая ей некоторую сумму денег, помимо прочих богатых подарков, пишущий считает это свое подношение всего лишь слабым доказательством щедрот, которые он готов постоянно приумножать. Я откровенно объяснил Теофее, кто, по-моему, автор этого послания, и добавил, предоставляя ей возможность поделиться со мною своими чувствами, что, с тех про как силяхтар не считает ее рабыней, он преисполнен к ней не только любви, но и уважения. Но она, казалось, была совершенно равнодушна к тому, какого он о ней мнения; поэтому, потакая ей, я отдал учителю ларчик с тем, чтобы он возвратил его посланцу силяхтара, когда тот опять к нему явится. Теофея немного досадовала, что распечатала записку и, следовательно, уже не может сделать вид, будто не знает, о чем в ней шла речь; между тем, поразмыслив, она, исключительно по собственному побуждению, решила ответить на письмо.
Я с любопытством ждал, в каких же выражениях она ответит силяхтару, ибо она отнюдь не скрывала от меня своего намерения. В таком тоне, с отличным знанием света, благонравно и остроумно ответила бы парижанка, желающая погасить любовь и надежду в сердце своего поклонника. Она совсем просто, без напускного гнева, вручила учителю этот ответ и попросила оградить ее в дальнейшем от подобного рода посягательств.
Не скрою, что самолюбие побудило меня объяснить эту жертву в лестном для меня смысле и, памятуя о намерении, возникшем у меня утром, я перестал упоминать о силяхтаре, дабы заняться своим собственным делом. Однако Теофея, прервав меня, стала делиться со мною множеством соображений, причем источником их, насколько я понимал, были некоторые мелкие подробности, ускользнувшие от моего внимания накануне. Она от природы была склонна к размышлениям; все, что западало ей в душу, она сразу же начинала обсуждать со многих точек зрения, а тут я убедился, что она только этим и была занята с тех пор, как мы расстались. Она засыпала меня бесчисленными вопросами, словно хотела запастись темами для раздумий на будущую ночь. Поразит ли ее какой-нибудь обычай, свойственный моим соотечественникам, услышит ли она впервые о каких-либо нравственных устоях, она неизменно, как я замечал, на мгновение задумывалась, чтобы запечатлеть их в своей памяти; иной раз она просила меня повторить сказанное, словно боялась, что не вполне поняла смысл моих слов или может их забыть. В ходе этих обстоятельных бесед ей всегда удавалось так или иначе выразить мне свою признательность; но, прежде чем у нее проявлялись эти нежные порывы, она своими рассуждениями так затрудняла мне подход к поставленной мною цели, что мне никак не удавалось перевести разговор на себя, чтобы воспользоваться преимуществами, на которые я рассчитывал. К тому же рассуждения ее так быстро следовали одно за другим, что она занимала мое внимание все новыми расспросами и принуждала меня быть сдержаннее и серьезнее, чем мне хотелось.
В тот раз она с таким увлечением предавалась этой своеобразной философии, что едва дала мне время сообщить ей о догадках, зародившихся у силяхтара насчет ее происхождения. Но мне не требовалось никакой подготовки, чтобы заговорить с ней об ее отце, и поэтому я попросил ее отложить на время все расспросы и умствования.
— У меня возникло некое сомнение, и вы сразу же поймете, что корень его — в восхищении, которое вы вызываете во мне, — сказал я. — Но прежде чем объяснить вам его сущность, я должен спросить: знали вы свою мать?
Она ответила, что не сохранила о ней ни малейшего воспоминания. Я продолжал:
— Как? Вы даже не знаете, в каком возрасте лишились ее? Вам не известно, скажем, случилось ли это до похищения, в котором обвинили вашего отца, и вы не знаете, была ли то другая женщина или же гречанка, которую он подговорил бросить мужа и похитил, как вы, кажется, говорили, вместе с двухлетней девочкой?
Слушая меня, она залилась румянцем, но я еще не понимал причины ее смущения. Она пытливо смотрела на меня. Помолчав, она сказала:
— Неужели вам пришла в голову та же мысль, что и мне? Или вы случайно узнали кое-что о том, что я и сама подозревала, не решаясь, однако, никому признаться в своих догадках?
— Не понимаю, что вы имеете в виду, — ответил я. — Но я восторгаюсь многими врожденными достоинствами, которые выделяют вас среди других женщин, и не могу поверить, что вы ребенок столь презренного человека, каким вы изображаете своего отца; и чем больше я убеждаюсь, что вы почти ничего не знаете о своих младенческих годах, тем более склоняюсь к мысли, что вы дочь того самого греческого вельможи, жену которого похитил негодяй, преступно наделивший вас своим именем.
Мои слова произвели на нее ошеломляющее впечатление. Она в каком-то исступлении поднялась с места.
— Ах, я так долго размышляла об этом! — воскликнула она. — Но я боялась обольщаться, не имея никаких доказательств. Значит, вы считаете, что это возможно?
Тут глаза ее затуманились слезами.
— Увы! — добавила она тотчас же, — зачем предаваться предположениям, которые могут только усугубить мой позор и мои страдания?
Не вникая в смысл, который она придает словам «позор» и «страдания», я постарался отогнать эти мрачные образы, убеждая ее, что, напротив, она должна только радоваться при мысли, что отец ее кто-то другой, а не подлец, выдающий себя за отца.
Ее сомнения, казалось мне, лишь подтверждают мои догадки; поэтому я настоятельно просил ее не только припомнить все, что могло бы пролить свет на ее детские годы, но и сказать — не слыхала ли она на суде у кади имя греческой дамы, дочерью которой я считаю ее, или хотя бы имена людей, обвинения коих привели к казни несчастного виновника всех ее бедствий. Она ничего не помнила. Но, когда я упомянул кади, у меня мелькнула мысль, нельзя ли выведать что-нибудь у этого чиновника, и я обещал Теофее на другой же день навести кое-какие справки. Так этот вечер, который я мечтал посвятить любовным забавам,