незадолго до взятия Константинополя приводил в трепет Магомета II. Он противостоял врагам во главе значительного войска, но турецкая армия расположилась так, что подойти к ней было невозможно, а потому, узнав об отчаянном положении осажденного города, Кондоиди решил пожертвовать жизнью ради спасения Восточной Империи. Набрав сотню самых отважных своих офицеров, он предложил им отправиться глухими тропами, где не могла пройти целая армия; он вышел во главе этого отряда темною ночью и достиг лагеря Магомета, которого он собирался убить в его шатре. И действительно, турки считали себя в такой безопасности с этой стороны, что держали тут весьма слабую охрану. Кондоиди пробрался если не до самого шатра Магомета, то, во всяком случае, до шатров свиты, разбитых вокруг него. Кондоиди не стал расправляться с врагами, которых застиг в глубоком сне, а думал лишь о том, как бы добраться до самого султана, и на первых порах ему сопутствовала удача. Но какая-то турчанка, пробиравшаяся, вероятно, из одной палатки в другую, услышала приглушенные шаги и насторожилась. Она в ужасе побежала обратно и подняла тревогу. Кондоиди, столь же рассудительный, как и смелый, сразу же понял, что затея не удалась; считая, что жизнь его все же нужна императору, хоть ему и не удалось избавить своего повелителя от врага, он обратил все свое мужество и осмотрительность но то, чтобы так или иначе пробиться обратно и спасти своих соучастников и самого себя. Благодаря сумятице, поднявшейся среди турок, ему удалось благополучно бежать, потеряв всего лишь двух воинов. Он спас свою жизнь, однако два дня спустя во время страшной резни все же лишился ее, покрыв себя славою. Его дети, еще совсем маленькие, остались турецкими подданными, а один из них обосновался в Морее, где его потомкам суждено было пережить еще немало испытаний. В конце концов из всего их рода осталось только несколько человек, живших в Константинополе, да православный епископ, — он носил то же имя и служил в одном из городов Армении. Богатство их состояло из двух деревень, приносивших около тысячи экю дохода на наши деньги; деревни эти переходили к старшему в роде в силу привилегии, довольно редкой в Оттоманской империи, и только этим и выделялась их семья среди других.
В Константинополь отца и сыновей привлекли иные надежды, и именно этим расчетом и объясняется их жестокосердие в отношении Теофеи. Некий богатый грек, их близкий родственник, умирая, оставил завещание, по которому все его имущество переходило к ним при единственном условии, что Церковь признает их безупречными с точки зрения набожности и независимости от турок — греки особенно щепетильно оберегают эти два начала. А Церковь, т.е. патриарх и епископы, которым предстояло высказаться на этот счет, не могли быть особенно сговорчивы, ибо именно к Церкви должно было перейти наследство в случае отстранения первоначальных наследников. Супруга Кондоиди была похищена при загадочных обстоятельствах, и греческое духовенство не преминуло сослаться на то, что судьба ее, как и ее дочери, неизвестна, а это обстоятельство служит препятствием для утверждения завещания. Вот почему Кондоиди, опознав своего управляющего, не позаботился получить какие-либо сведения о жене и дочери, а только добивался, чтобы похитителя казнили сразу после того, как он признал свою вину и заявил, что обе они умерли. Кондоиди рассчитывал, что, какова бы ни была судьба похищенных, память о них будет навеки погребена вместе с преступником. Ему было известно признание, которое похититель сделал кади, и тем не менее он утверждал, что признание подсудимого — обман; более того — он не находил себе покоя, пока не убедился, что преступника ведут на казнь. Но патриарх тоже не был расположен отказаться от наследства; не довольствуясь утверждением преступника, что похищенная им женщина и ее ребенок умерли, он требовал дополнительных доказательств, которыми Кондоиди рассчитывал было пренебречь. Дочь, привезенная к нему и словно свалившаяся с неба, повергла его в смертельный ужас. Он не только не стремился выяснить, на чем основываются ее притязания и каким образом она оказалась в Константинополе, а, наоборот, боялся узнать что-либо, могущее повредить его расчетам. В конце концов, убедившись в том, что после казни домоправителя ей будет очень трудно доказать самое происхождение, он решил не только ее не признавать, но даже обвинить в самозванстве и требовать, чтобы ее покарали, если она вздумает добиваться признания прав, которые она себе приписывает.
— Боюсь, как бы отец не задумал что-нибудь еще ужаснее, — сказал мне юноша. — Последние дни он особенно возбужден, а это случается с ним только в крайних обстоятельствах, и я даже не решаюсь вам сказать, до какого неистовства доводят его иной раз ненависть и гнев.
Этот рассказ убедил меня в том, что Теофее будет чрезвычайно трудно добиться признания ее законных прав; но намерения ее родителя мало тревожили меня, и, что бы он ни предпринял с целью повредить ей, я надеялся без особого труда защитить девушку от его козней. Мысль эта даже побудила меня отказаться от прежнего моего намерения не говорить ему, кто я такой, или, по крайней мере, скрывать свое участие в судьбе его дочери. Теперь я, наоборот, попросил юношу повидаться с отцом в тот же день, чтобы сообщить ему, что беру Теофею под свое покровительство, а также и для того, чтобы он знал, сколь благосклонно я отношусь к юноше, которого пригласил к себе. Я распорядился немедленно подыскать двух невольников, соответствующих новым моим намерениям, и, решив в тот же вечер приступить к осуществлению своих планов, как только стемнело, отправился к учителю.
Камердинер ждал меня с нетерпением. Он едва удерживался от искушения покинуть пост, на который я его поставил, и разыскать меня, чтобы сообщить о некоторых своих наблюдениях, казавшихся ему весьма важными. По его словам, посланец силяхтара приходил с богатыми подарками, и учитель беседовал с ним весьма долго и весьма таинственно. Камердинеру, не знающему турецкого, легко было притворяться, будто он ничего не замечает; не рассчитывая что-либо понять из их разговора, он ограничился тем, что стал издалека наблюдать за ним. Особенно странным, показалось ему то, что учитель весьма охотно принял подарки силяхтара. То были драгоценные ткани и множество женских украшений. Камердинер старался узнать, как эти дары будут приняты Теофеей; он уверял меня, что, хотя не спускал глаз с двери в ее комнату, а когда она появлялась — с нее самой, он не видел, чтоб эти вещи были отнесены к ней.
Я уже так мало считался с учителем, что, не желая слышать никаких объяснений, кроме его собственных, тут же приказал вызвать его, чтобы потребовать отчета в его поведении. Он с первого же слова понял, что разоблачен. Не полагаясь ни на какие ухищрения, он решил признаться, что, с согласия Теофеи, коей поведал о своих нуждах, он взял подарки силяхтара для самого себя. Так поступил он не только с тканями, но и с драгоценностями.
— Я человек бедный, — сказал он мне. — Я объяснил Теофее, что подарки, разумеется, — ее собственность, раз они присланы ей без каких-либо условий. Но она считала себя обязанной мне за кое- какие мелкие услуги и поэтому все мне и отдала.
После этого признания мне стало понятно, почему он так охотно согласился помочь ей бежать. У меня сразу же пропало доверие к человеку, который способен на такую подлость, и, хотя я не имел права обвинять его в нечестности, я сказал ему, что теперь он уже не может рассчитывать на мое расположение. Вспылив, я совершил неосторожность. Власть, какую я имел над этим человеком, помешала мне сразу же осознать допущенную мною оплошность; впрочем, я уже решил переселить Теофею в другое место и поэтому отныне не нуждался в его услугах.
Невольники, которых я привез с собою, были посланы ко мне человеком столь надежным, что я мог вполне положиться на них. Я изложил им свои требования и пообещал, что в награду за преданность и усердие дам им вольные. Женщина была в услужении в нескольких сералях. Как и Теофея, она была гречанкой. Мужчина был египтянин, и хотя я не придавал никакого значения их внешности, обоих трудно было принять за простых невольников. Я представил их Теофее. Она благосклонно приняла их, но спросила: какая же в них надобность, раз она так недолго пробудет в Константинополе? Мы были наедине. Я воспользовался этим, чтобы посвятить ее в свой план. Но хотя я все заранее обдумал и еще льстил себя надеждой, что он будет выслушан благосклонно, все же я, против обыкновения, никак не мог подобрать подходящих слов. При каждом взгляде на Теофею меня охватывали чувства, выразить которые мне было бы куда приятнее, чем напрямик предложить ей вступить со мною в связь. Однако это смутное волнение не могло заставить меня вдруг изменить намерение, которое я принял твердо, и я довольно робко сказал ей, что, будучи крайне озабочен ее благополучием, считаю ее отъезд неосторожностью, которая не сулит ничего хорошего, и поэтому предлагаю ей другой, гораздо более приятный выход из положения, причем могу обещать ей и покой, к которому она, как видно, стремится, и полную защиту от козней Кондоиди.
— За городом у меня есть домик, весьма привлекательный как по своему расположению, так и потому, что он окружен садом редкостной красоты, — сказал я. — Я предлагаю вам поселиться в этом доме. Там вы будете свободны и всеми почитаемы. Забудьте всякую мысль о серале, то есть о постоянной неволе и одиночестве. Я буду там с вами так часто, как только позволят мне дела. Я стану привозить туда лишь