замечать, что сердце мое все же не знает покоя. Между тем, не меняя веселого, непринужденного тона, каким она говорила после ухода силяхтара, она стала уверять меня, что нет у нее никакой иной цели, кроме той, о которой она говорила мне тысячу раз, и что она удивляется, что я забыл о ней.
— Ваше расположение и ваше великодушное покровительство сразу же возместили все горести, причиненные мне судьбой; но ни сожалениям моим, ни стараниям, ни усилиям, которые я буду прилагать всю жизнь, вовек не искупить моего недостойного поведения. Я безразлична ко всему, что не может способствовать мне стать более добродетельной, ибо теперь я не ведаю иного блага, кроме добронравия, а между тем я день ото дня все более убеждаюсь, что это единственное сокровище, которого мне недостает.
Ответы такого рода могли бы внушить мне опасения, не извратили ли книги и размышления ее ум, но я наблюдал восхитительную ровность в ее характере, неизменную уверенность во всех ее желаниях и все то же очарование в ее речах и обращении. Здесь мне, пожалуй, следовало бы стыдиться своей слабости, если бы я не подготовил читателя к снисходительности, описав прекрасный источник моих заблуждений. Задумываясь над этими удивительными обстоятельствами, я сознавал, что более, чем когда-либо, проникаюсь теми чувствами, которые я несколько месяцев держал в узде в силу данных мною обетов. Предложение такого человека, как силяхтар, и отказ, свидетелем коего я стал, настолько преобразили Теофею в моих глазах, что она казалась мне облеченной всеми почетными званиями, отвергнутыми ею. То была уже не рабыня, выкупленная мною, не отщепенка, которая никак не добьется, чтобы ее признал собственный отец, не несчастная девушка, обреченная на разврат, царящий в сералях; нет, я видел в ней теперь, не говоря о всех ее достоинствах, уже давно восхищавших меня, еще и существо, облагороженное тем именно величием, которым она пренебрегла, и достойное даже более высокого положения, чем могла вообще приуготовить ей судьба. От этих рассуждений, углублявшихся с каждым днем, я легко пришел к мысли жениться на ней; и я сам удивлялся, что, после того как я почти два года даже не решался подумать о женитьбе, я вдруг вполне сроднился с этой мыслью и стал размышлять только о том, как осуществить ее.
Мне не приходилось преодолевать возражений ни со стороны рассудка, поскольку решение мое казалось мне разумным, ни со стороны моей семьи, которая не имела прав препятствовать мне и к тому же, ввиду моей отдаленности от родины, могла узнать об этом лишь много позже. Впрочем, подчиняясь сердечному влечению, я не забывал и требований благопристойности и с целью избежать как и излишних расходов, так и большого шума, я уже решил ограничить празднество стенами моего дома. Мысль об осуществлении самых сокровенных моих желаний погружала меня в блаженство, но мне хотелось бы, чтобы Теофея ответила на мою любовь по иным побуждениям, а не в благодарность за будущее, которое я собираюсь ей предложить, и я несколько сожалел, что могу заслужить чуточку ее нежности, лишь пойдя по этому пути. Хотя я не раз льстил себе надеждой, воображая, будто произвел на ее сердце некоторое впечатление, все же мне было горестно, что я ни разу не слышал от нее ни малейшего признания; я не надеялся на особенно задушевное слово, но все же думал, что если я глухо намекну ей на то, что собираюсь для нее сделать, то чувство признательности, о котором она мне часто говорила, исторгнет у нее хотя бы несколько слов, которые порадуют меня и дадут мне случай объявить ей о том, на что готова подвигнуть меня любовь во имя и ее и моего счастья. Когда я обдумывал все это, мне и в голову не приходило, что после отказа силяхтару следует опасаться, что и мое предложение постигнет та же участь; я с удовольствием думал, что она отвергла притязания одного из первых сановников империи если не с тем, чтобы сохранить свободу ради меня, то по крайней мере из расположения к французам, в силу чего она охотнее примет такое же предложение от меня.
Несколько дней прошло в этих своего рода колебаниях, и вот, наконец, я выбрал для решения вопроса о моем счастье день, когда ничто не могло помешать нашему разговору. Я уже входил в ее комнаты, как вдруг кровь застыла у меня в жилах от мысли, которая заслонила прочие мои рассуждения, и я повернул обратно, а спокойствие мое и решительность сменились растерянностью и страхом. Мне вспомнилось, что силяхтар предпринял кое-какие шаги в отношении Кондоиди, чтобы установить происхождение Теофеи, и я ужаснулся при мысли о могуществе страсти, до того ослепившей меня, что я забыл о благопристойности, которую турок счел для себя обязательной. Но не только по этой причине разум мой пришел в смятение. Я сознавал, что мне необходимо открыться Кондоиди и просить, чтобы он сделал для меня то, что предложил силяхтару, а мне крайне трудно и унизительно будет оказаться в зависимости от прихотей человека, с которым я обошелся довольно круто. Что последует, если он вздумает мстить мне и за домогательства, которыми я ему докучал из-за дочери, и за неприятности, причиненные, как он, вероятно, предполагал, его сыну? Между тем я не видел возможности выбора и изумлялся тому, что мог упустить из виду это важнейшее обстоятельство.
Но поверят ли мне, что, справедливо упрекнув себя в этом и пустившись в долгие размышления, каким путем исправить свою неосторожность, я в конце концов решил вернуться к Теофее и осуществить то, от чего решил было временно воздержаться. Не буду приводить доводы, по которым я пришел к этому решению. Вряд ли мне удалось бы убедить кого-нибудь, что любовь сыграла тут не большую роль, чем осторожность. Мне казалось, что из-за препятствий, которые я еще не терял надежды преодолеть, не следует откладывать объяснения, которое докажет, наконец, Теофее всю силу моей страсти и побудит ее содействовать моему намерению хотя бы тем, что одобрит его. Предлагая ей руку, я не собирался скрыть от нее, что рассчитываю в тот же день, когда стану ее мужем, вернуть ей и отца. Признаться ли? Я думал, что независимо от успеха, которого я мог добиться у Кондоиди и у нее самой, она будет тронута моей заботой и ответит мне нежностью, а рано или поздно, безо всяких усилий, дарует мне то, что, как она увидит, я стремлюсь заслужить любой ценой. Когда я переступал порог ее комнаты, мне приходили на ум и многие другие соображения, но все они, пожалуй, были не особенно ясны. Я не дал ей времени спросить, чем я так взволнован. Я поспешил опередить ее, чтобы объяснить свои намерения, и, попросив выслушать меня не перебивая, закончил речь только после того, как со множеством подробностей изложил ей свои чувства.
Пыл, толкнувший меня на столь странные действия, не только не утихал, но во время этой беседы как бы усилился; присутствие обожаемого существа действовало на меня сильнее всех моих рассуждений, и я был в таком состоянии, когда любовь и страсть достигли ни с чем не сравнимой силы. Однако стоило мне бросить на Теофею беглый взгляд, и я почувствовал тревогу, куда более мучительную, чем та, что остановила меня на пороге ее комнаты немного раньше. Вместо выражения признательности и счастья, которые я ожидал увидеть на ее лице, я заметил на нем лишь печать глубочайшей скорби и смертельного изнеможения. Она, казалось, была ошеломлена услышанным, и я понял, что причина ее молчания — неожиданность и страх, а не избыток восторга и любви. Наконец, когда я в смущении хотел было спросить, что с нею, она бросилась мне в ноги и, уже не в силах сдержать рыданий, залилась слезами и несколько минут не могла вымолвить ни слова. У меня не достало сил поднять ее — настолько был я взволнован. Несмотря на мои старания, она все еще пребывала в этом положении, и мне пришлось выслушать речь, растерзавшую мне сердце.
Не стану повторять тех презрительных, оскорбительных слов, какие она употребляла, говоря о себе и вспоминая свои ошибки, которые по-прежнему не могла забыть. Изобразив себя в самом отвратительном свете, она заклинала меня открыть глаза на это зрелище и не давать недостойной страсти властвовать над собою. Она напомнила мне об обязанностях, налагаемых на меня моим происхождением, моим общественным положением, наконец, честью и разумом, о Коих я сам же дал ей начальные представления. Она винила судьбу за то, что та переполняет чашу ее страданий, заставляя ее не только лишать покоя глубокочтимого отца и благодетеля, но и совращать добродетель благородного сердца, которое служило ей единственным примером.
Перейдя затем от выражения скорби и жалоб к решительным угрозам, что, если я не откажусь от желаний в равной мере противных и моему и ее долгу, если я не удовлетворюсь званиями ее покровителя и друга, званиями столь драгоценными и любезными — а о том, чтобы у меня сохранились подобающие им чувства она всегда молит Всевышнего, — то она готова покинуть мой дом, даже не простившись со мною, распорядиться своей свободой, жизнью, всем своим достоянием, которым, по ее словам, она обязана мне, и скрыться от меня навеки.
После этих жестоких слов она поднялась с колен и начала более сдержанно молить меня, чтобы я простил непочтительные выражения, вырвавшиеся у нее под влиянием неодолимой скорби; она попросила