святилище, где черный идол с желтеющим глазом раз в столетие произносит одно только слово, громовым раскатом: ISI.

Старый библиотекарь взял из рук Хромова книгу, притрагиваясь к ней так, точно держал неразумное, но живое, беспомощное существо, вызывающее чувство жалости и брезгливости: 'Еще?', машинально приоткрыл и тут же захлопнул плотно, сжимая пальцами, чтобы содержимое не высыпалось.

'Ja, ja, что-нибудь из этого...'

Хромов протянул бумажку со списком. Дезидераты. Как изменился за последние месяцы ее когда-то образцовый почерк! Что-то в нем зашаталось детское, неуверенное, как будто каждая буква ползала сама по себе, слова катились врозь.

Забрав список, библиотекарь ушел, оставив на столе очки присматривать за Хромовым.

Личная жизнь библиотекаря была 'личным делом', хранящимся в картонной папке на полке управления внутренних дел. Власти, призванные поддерживать относительную стабильность в обществе, сочли его опасным и даже установили за ним негласное наблюдение, не слишком заботясь о конспирации. Он и сам осознавал свою угрозу для общества, и одно только его тревожило - он никак не мог определить, в чем именно заключалась исходящая от него угроза. Может быть, в неопределенности, исключающей однозначный диагноз? Прежде чем было установлено наружное наблюдение, он сам установил над собой надзор, правда, руководствуясь противоположной целью. Если власти хотели уличить старого библиотекаря в опасном для общества помысле, предотвратить преступление, сам он, 'последний романтик' по классификации органов внутренних дел, прилагал все свои душевные силы к тому, чтобы, осознав суть угрозы, осуществить ее как можно совершеннее. Под совершенством он подразумевал экономию средств и неожиданность результата. Ошибочность его эстетской позиции заключалась в том, что обнаружение скрытых помыслов лишало их всякой силы. Библиотекарь был опасен до тех пор, пока сам не осознавал свою опасность. Как только он осознал свою опасность и задумался, глубоко задумался над тем, как претворить опасность в прямое действие, наружное наблюдение было снято. Заметив внезапное безразличие властей к своей персоне, библиотекарь приуныл, стал опускаться, погрузился в чтение, стал раздражителен, молчалив. Забыл заботиться о своем виде. Стал терять связь с внешним миром, ничего не приобретая взамен во внутреннем. На книгах, которые он читал, уже не появлялись вопросительные и восклицательные знаки, волнистые линии, кресты, стрелки. Книги возвращались на полки такими же, какими он их брал, нетронутыми, без отпечатков пальцев, без вырванных страниц и вложенных закладок, квитанций, билетов - девственно чистыми.

Хромов, разумеется, ничего этого не знал. По своей дурной привычке он с первого взгляда раз и навсегда определил библиотекарю место в своей будущей повести и уже не интересовался, верным был первый взгляд или ошибочным. Он даже фамилию ему подобрал говорящую - Грибов. Лицо, подернутое рябью, пуговица с четырьмя отверстиями, сперматический логос, дышло закона, сумерки идолов просвещения, арбузные корки, паспорт - вот, пожалуй, и все, что он подмечал, сдавая прочитанную женой книгу и нетерпеливо дожидаясь, когда библиотекарь вынесет следующую.

Ожидание затягивалось. Звучно цокала стрелка настенных часов. Хромов не решался отправиться на поиски в книгохранилище. Присев в кресло, он разглядывал узкие полки с подшивками газет, разрозненными журналами, случайно примкнувшими книгами. На столе под замызганным стеклом лежала фотокарточка. Что это - оплошность или умысел? Со снимками надо поосторожней: от них все зло. Держать в недоступном месте, а лучше сжечь сразу после проявления или отдать детям на растерзание... Медлительность библиотекаря казалась подозрительной, но Хромов не знал, в чем его подозревать. Подозрение основательно лишь тогда, когда подкрепляется предубеждением подозревающего. Но Хромов, в отличие от органов внутренних дел, с трудом мог вообразить библиотекаря в роли преступника с окровавленными руками, даже на мелкого правонарушителя в его глазах Грибов не тянул. Он годился лишь на безобидный подлог, понятный ему одному, вроде того, чтобы сунуть старую фотокарточку под стекло стола. Морской берег. Сутулый юноша сидит на песке. Рядом стоит девочка в купальнике. Юноша смотрит прямо, точно пытается проникнуть сквозь объектив в то время, когда прошлое станет темным снимком, лежащим под стеклом, она, придерживая рукой мяч, вполоборота глядит в сторону, как будто что-то интересное за кадром отвлекло ее. Похожа. Хромов не видел детских снимков Розы. Она не показывала. Ревновать? Ряды ее поклонников увеличиваются в геометрической прогрессии: где вздыхали три, глядишь, слюну пускают девять. Вершина пустотелой пирамиды. А я при ней, думал Хромов, всего лишь хранитель, сдувающий пыль и покрикивающий: 'Руками не трогать!'. Отметки на книгах. Переписка. Предназначены для него. Условный язык. Ясно, ясно...

15

Настя в отца: улыбка, лапка. Просвечивающий профиль, тонкие волосы, робкая худоба, читательница. Хромов не мог ею надышаться: девичий добрый пот с острой черточкой, как он формулировал. Была в ней тихая святость, как бледный цветочек во мху. Страница, странница. Такой уготована обитая бархатом камера пыток в черепе какого-нибудь библиотекаря, веревки крест-накрест, прутья. 'Мое ненастье...' В море купалась она далеко от чужого взгляда, прикрываясь волной. Успенский боялся, но ничего не мог поделать. Светлое будущее беззащитно. Когда Хромов представился ей: 'Хромов, писатель', она зарделась и поправила влипшее платье. Стоявший рядом Успенский нервно дернул рукой, точно загреб вилами прядь сена и пустил по ветру. Успенский работал учителем математики, а летом в экскурсионном бюро. Знаток края, его истории, его легенд. Это был молчаливый, сосредоточенный на своем внутреннем мире человек, чрезвычайно деликатный, верный, предпочитающий держаться в тени. Высокий, узколицый, с тонким изогнутым носом, он необыкновенно гармонировал со своей дородной женой. Он писал историю края по документам и художественным источникам, уходя все дальше вспять, к истоку, где не было ничего, кроме бэ и мэ. Его труд был реален, увесист. Хромов, допущенный к фрагментам, искренно восхищался: 'В тебе великая сила!'. Успенский согласно кивал, в себе он не сомневался, только бы обстоятельства не подвели. Настя, помощница, переписывала, расставляла карточки по алфавиту: 'амониты, анахореты, фаллосы, фетиши...'. Мать бранилась: 'Наглотаешься пыли!', но не сердито, и, только оставшись с мужем одна, пеняла: 'Лучше бы музыке она училась, танцам...'.

Что до сына Саввы, тот рос на свободе, пострел. Клеил корабли, самолеты, коллекционировал жуков, пропадал по целым суткам. На коленях ссадины, лицо в царапинах. Каждый, кто его видел, понимал - парень с характером, не нужен присмотр. С Хромовым Савва спорил, снисходительно щурясь, мол, ваши чувства, увы, устарели, теперь иначе смотрят на вещи. Он располагал ветхой картой с зашифрованными указаниями. Искал сокровища, устраивал тайники. Несколько раз Хромов встречал его на улице ночью, одного, с фонариком в руке. Всегда имел при себе лупу и складной нож, линейку и циркуль. Мать им гордилась. Отец разводил руками.

Успенский был первым, от кого Хромов узнал о приезде гипнотизера. 'Так это, значит, его я видел сегодня утром!' - воскликнул он. Их разговор происходил на ступеньках, ведущих вниз, в библиотеку. Успенский пригласил Хромова на обед. 'Аврора будет рада', - сказал он. Хромов подумал об официантке из 'Наяды', которую рассчитывал сегодня пообъемнее рассмотреть, но не смог отказаться от приглашения. После того, что он краем уха узнал о внебрачных шалостях Авроры, ему хотелось ее увидеть, вдвойне.

Обед, по настоянию Успенского, любившего свежий воздух, накрыли в саду под большим каштаном. Тень золотой рябью набегала на скатерть. Успенский помог принести кастрюлю с супом, хлеб, тарелки. Аврора вышла в прекрасном платье, очерчивающем ее слегка полноватую, но музыкально выгнутую фигуру. Она имела обычай облачаться довольно плотно и обтекаемо, набивая цену обузданной пышности. Из расцветок предпочитала гранатовый, темно-желтый, черный, никогда не носила голубого, бледно-зеленого, даже если настроение требовало именно этих красок.

За обедом только и разговору было, что о прославленном гипнотизере. Успенский, отправляя в рот грибной суп, сказал, что в их город уже однажды приезжал прославленный гипнотизер. 'Было это еще до моего рождения', - уточнил он, но таким тоном, что по сидящим за столом пробежал холодок. Все знали Успенский считает то, что было до его рождения, временем своего истинного существования, ибо что такое рождение, вопрошал он, как не выдавливание меня из вечности истории в ничтожную обыденность жизни? По его словам, тогдашний приезд гипнотизера, если верить пожелтевшей и перетертой на сгибах прессе, сопровождался множеством событий, отчасти ужасных, отчасти смешных. Был ли это тот же самый гипнотизер, который собирался теперь осчастливить публику демонстрацией своих феноменальных способностей, о чем возвещали расклеенные по городу афиши с зеленым глазом, вписанным в красный треугольник, Успенский утверждать не мог. Савва воспринял известие о приезде гипнотизера скептически. Он считал гипноз лженаукой, развлечением для легковерных. Настя не была столь категорична. 'Надо

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату