привел меня сюда.
Из маленького павильона вышла женщина и предложила мне посетить жилище, которое она охраняла. Уединение и трудный доступ к этой лесной даче, как она мне сказала, отвращали покупателей, хотя сюда часто приходит народ, прибавила она, чтобы посмотреть развалины. — «Какие развалины?» — «Развалины замка Синей Бороды, сударь, сеньора Карноэтского».
Ее лицо было спокойно под белым крестьянским чепцом, и добродушный рот улыбался слегка, почти с сожалением. Большой плащ, закрывавший ее фигуру, падал тяжелыми складками.
В своем неизменном наряде этой страны, она была похожа на местных женщин прошлого и казалась мне на пороге старых годов, как бы современницей сеньора, легендарного в его трагической истории. Его жилище! И я подумал о высокой башне, о прекрасных платьях, вышитых золотом и окровавленных, о мольбе тихих бледных губ, о грубом кулаке, скручивающем длинные распущенные волосы, — этом мрачном завтрашнем дне обманчивых и соблазнительных свадеб, эхо которых я слышал в праздничных колоколах этого дня и воспоминание о которых я вдохнул вместе с ладаном в корабле старой церкви.
Были, без сомнения, сумерки, подобные этим, когда сестра Анна, видевшая в продолжение дня только пыльное солнце, плакала, что никто не пришел к той, чей неумолимый час был близок.
Высокая башня, с верхушки которой печальная бдящая вопрошала окружность широкого горизонта лесов, пустынные дороги и оба берега реки, — была та самая, черные обломки которой я видел перед собой. Из всего древнего замка она одна пережила разрушение надменного жилища и свою собственную дряхлость благодаря стенам из грубого камня, поднимавшимся в темноте.
Она была окутана мантией плюша и стояла на холме, покрытом травами и мхами, которые разрушали ее основание, поднимались по ее стенам, проникали в ее суставы, расцветали в ее трещинах, и ее прочная масса господствовала над окружающим лесом.
Почва кругом была неровной, вдавленной или приподнятой, смотря по тому, был ли там ров или стена. Разрушение бывает различного характера; иногда то, что падает, изглаживается тихо, мало помалу, крошится и исчезает вместо того, чтобы задержаться в упрямой руине, которая противостоит времени, оспаривая у него свою гибель, и нагромождает свое падение грубыми глыбами, вещество которых земля не может принять, не став бугристой и искаженной от трудности, с какой она их впитывает или кое-как прикрывает зеленью.
Наступившая почти полная темнота, приняв реальный облик этих обломков, смотрела на меня из них всей непрозрачностью старой гранитной массы, которая заключала в себе мрак и давала ему форму. Невозможно было, чтобы тени не блуждали вокруг этих камней, и я не мог себе вообразить их иначе, чем тихими, печальными и нагими.
Нагими, лишенными одежд, повешенных на стену ужасного убежища, где кровь пяти следовавших друг за другом супруг окрасила красным плиты!.. Как могли бы они блуждать иначе, чем нагие, если их прекрасные платья были причиной их смерти и единственным трофеем, какой хотел иметь от них их необыкновенный супруг?
Разве не погибла одна из них, первая, из-за своего платья, белого как снег, попираемый хрустальными копытами единорогов, которые на коврах комнат идут через сады, пьют из яшмовых водоемов и преклоняют колени, под портиком с колоннами, перед аллегорическими дамами, изображающими Мудрость и Добродетель? Не умерла ли другая, потому что ее платье было синим, как тень деревьев на летней траве, тогда как одежда самой младшей, которая также умерла тихо и почти без слез, подражала окраске маленьких лиловатых раковин, которых находит на сером прибрежном песке там, возле моря? Еще одна была зарезана. Замысловатое искусство изготовило ей наряд, где ветки коралла, украшавшие арабесками материю переливчатого цвета, были так подобраны, что были ярко розовыми там, где ткань была ярко зеленой, и делалась темней или бледней, если она становилась изумрудной или голубоватой.
Наконец, еще одна, пятая, окуталась муслиновой тканью, такой гибкой и легкой, что если накладывать ее или удваивать, она казалась, смотря по плотности или прозрачности, цвета зари или сумерек.
Они все умерли, эти нежные супруги, умерли, крича, простирая с мольбой руки, или в остолбенелом и молчаливом изумлении.
И однако странный бородатый сеньор любил их всех. Все они прошли в ворота замка, утром, при звуке флейт, певших под цветочными аркадами или вечером, при крике ропщущих рогов, среди факелов и шпаг, все они, прибывшие из дальних стран, откуда он вывез их, все робкие, потому что он был надменен, все влюбленные, потому что он был прекрасен, и все гордые тем, что могут доверить свою томность или свое желание объятиям его рук.
Ни веселые, печальные или сладкие воспоминания, которые они оставили в родном жилище, где их цветущее детство распустилось в пышную юность, ни слезы их матерей, ни рыдания их старых кормилиц не удержали их от того, чтобы последовать вдаль за нареченным их судьбы. Кто любит, покидает все, и, удаляет, они едва ли обернули взор, чтобы еще раз увидеть старый дворец на берегу реки с террасами, расположенными косыми рядами, вычурными цветниками и деревьями вдали. Скоро они уже не помнили более о древнем и великолепном доме на углу главной площади, в городе, о медальонах фасада, где гримасничали смешные фигуры, о молотке старой двери, который в полдень был совсем теплый от солнца.
Они забывали маленький дом среди лугов между болотами, где квакали по вечерам лягушки перед дождем, а также прекрасный замок и наследные леса. Даже та, что прибыла из-за моря, не грезила больше о крутом и песчаном острове, утесы которого подтачивают море, ударяясь о берега, и который зимой терзал ветер, озлобленный его прочностью. Едва ли она думала, когда о песчаном береге, где она играла со своей сестрой во время отлива, и где ей было так страшно и сумерки.
Увы, он любил их, этих нежных или надменных супруг, только ради их разнообразных одежд, и как только облекавшая их ткань принимала грацию их тела, как только они напитывали ее благоуханием своей плоти, передавали ей самих себя, так, что она делалась как бы единосущной им, он убивал жестокой и мудрой рукой бесполезных красавиц. Уничтожая, его любовь подменяла культ живых существ культом призрака созданного из их сущности, след и таинственная сладость которой утоляла его беспокойную душу.
Каждая из этих одежд жила к особой комнате замка. Мудрый сеньор запирался долгими вечерами поочередно в одной из этих зал, где пылали различные благовония. Обстановка, подобранная к обивке стен, отвечала тонкому замыслу. Долго, разглаживая рукой длинную бороду, где пробивались кое-где седые волосы, одинокий любовник смотрел на платье, висящее перед ним в печали своего шелка, гордости своей парчи или недоумении своего муара.
Сквозь стены глухо доносилась извне соответствующая музыка. Возле белого платья (о, нежная Эммена, оно было твое!) бродили медленные звуки томной виолы; возле голубого (который был тобою, простодушная Понсетта!) пел гобой; возле твоего, печальная Блисмода, вздыхала лютня, потому что оно было лиловатым, и твои глаза были всегда опущены; острая флейта смеялась, чтобы напомнить, что ты была загадочна в твоем зеленом, украшенном кораллами платье, Тарсила! Но все инструменты соединялись, когда господин посещал платье Аледы, необычайное платье, которое, казалось, всегда одевало призрак. Тогда музыка шептала совсем тихо, потому что Синяя Борода очень любил Аледу. Она была близнецом сестры Анны; их можно было принять одну за другую, и он хотел, чтобы на них обеих походила новая супруга, потому что их шесть, этих теней, что блуждают вечером вокруг древних развалин, и только эта одна, последняя, одета.
Это оттого, маленькая пастушка, что ты стерегла своих овец в степи из розового вереска и золотого терна на опушке леса, стоя или сидя среди своего стада в большом плаще из грубой шерсти, под которым укрывалась иногда от ветра слабая овечка.
Прекрасные глаза делают простоту лица еще более прекрасной, а твоя была такова, что вдовый сеньор, увидев тебя мимоходом, полюбил тебя и захотел на тебе жениться. Его борода была тогда совсем седой, и его взор был так грустен, что он более тебя растрогал, чем искусила возможность стать знатной дамой и жить в замке, где по тени башен, ложившейся на лес, ты могла узнавать время.
Печальная слава благородного сеньора не дошла в уединение маленькой пастушки; так как она была ничтожна и бедна, с ней гнушались говорить, и, будучи гордой, она не спрашивала тех, которые проходили