то сумм и о проведении каких то труб, он же сам говорит о себе: 'Левин слушал их и ясно видел, что ни этих отчисленных сумм, ни труб, ничего этого не было и что они вовсе не сердились, а что они были все такие добрые, славные люди и так все это хорошо, мило шло между ними. Никому они не мешали и всем было приятно' (это в то время, когда все ссорились).
Этот экстаз счастливого состояния, когда все субъективно оценивается совершенно в противоположную сторону, несмотря на очевидную нелепость, не есть простая повышенная эйфория 'нормально' влюбленного. Сопровождаемая в таких случаях гипермнезия психических способностей была, очевидно, и здесь у Толстого.
Описывая переживания Левина во время вышеупомянутого заседания, Лев Толстой говорит дальше:
'Замечательно было для Левина то, что они все (т. е. члены заседания ему совершенно незнакомые люди (за исключением некоторых для него нынче были видны насквозь и по маленьким, прежде незаметным признакам он узнавал душу каждого и ясно видел, что они все были добрые (разрядка наша).
Для творческого психомеханизма Толстого здесь вскрывается роль гипермнезии (эпилептического типа) в его художественном творчестве. Любовь Толстого ко всем мелочам психики, его любовь к деталям совершенно незаметным нам, объясняется тем, что в состоянии гипермнезии по этим незаметным мелочам он 'узнавал душу каждого и все ему были видны насквозь'.
К этому вопросу мы еще вернемся. Здесь же сейчас напомним читателю, что нечто аналогичное переживал Достоевский в своих гипермнезиях.
Это состояние патологического экстаза является причиной того, что кого бы он ни видел и что бы он ни видел -- все 'хорошо', ' все 'добрые', все 'милые', все гармонично на свете, весь мир -- это рай земной.
Отправляясь в тот же вечер после заседания к Свияжскому, к его знакомому пить чай, он, просидев у него до 3-х часов ночи в дамском обществе, у Свияжского в первый раз, по-видимому, он не замечает того (говорит Толстой), что он надоел им ужасно и что им давно пора было спать. Свияжский проводил его до передней, зевая и удивляясь тому странному состоянию, в котором был его приятель. Всех, кого он ни встречал в эту ночь и в следующее утро, все казались ему необычайно добрыми. Лакей в гостинице Егор: 'Удивительно добрый человек'. Встречаемые им извозчики утром (в следующее за двумя бессонными ночами, не евши и не пивши за все это время) они все были 'счастливыми лицами', ибо 'извозчики, очевидно, все знали'. Взятый им извозчик 'был прелестен', лакей был 'очень добрый и хороший человек'. Все, что он видел, все 'неземные существа'. Даже сайки, которые он видел в окне булочной, 'неземные существа'. Об этом мы читаем (там же, стр. 256).... 'И что он видел тогда, того после уже он никогда не видел'.
Тут невольно напрашивается мысль что он галлюцинировал, ибо невольно задает себе вопрос читатель: что же он такое видел тогда, что 'после уже он никогда не видал'. И сам Толстой подчеркивает здесь необычайность того, что он 'видел'.
'В особенности дети (читаем мы дальше там же), шедшие в школу, голуби сизые, слетевшие с крыши на тротуар, и сайки, посыпанные мукой, которые выставила невидимая рука, тронули его (курсив выше и здесь везде наш). Эти сайки, голуби и два мальчика были неземные существа. Все это случилось в одно время: мальчик подбежал к голубю и, улыбаясь, взглянул на Левина; голубь затрещал крыльями и отпорхнул, блестя на солнце между дрожащими в воздухе пылинками снега, а из окошка пахнуло духом печеного хлеба и выставились сайки. Все это вместе было так необычайно хорошо, что Левин засмеялся и заплакал от радости.
Если сайки делаются 'неземными существами' и если это есть то, 'что он видел тогда' и то, что 'после уже он никогда не видал' и если это все так его тронуло, что он заплакал от необычайности и радости и если об этом трактуется, как о чем-то сверх естественном v такого реалиста, как Толстой, тут вряд ли можно сомневаться в том, что здесь мы имеем дело с переживанием зрительной галлюцинации, иначе этому не придавалось бы такое необычное значение. Весь контекст этого отрывка со всеми предыдущими частями без такого толкования не укладывается в здравый смысл. Восторженное и 'счастливое состояние обычно влюбленного человека, какую бы эйфорию он ни переживал, если он эту эйфорию переживает в пределах известной нормы, не может дойти до такого состояния, чтобы даже сайки были 'неземными существами' и чтобы придавалось то значение, которое приписывалось этому переживанию Толстым (в словах: 'что он видел тогда, того после уже никогда не видал').
Тут нам делается понятной запись Толстого в его дневнике за несколько дней до 16 сентября (день, когда он сделал предложение С. А. Берс). 12 сентября 1862 года в дневнике он пишет:
'Я влюблен, как не думал, чтобы можно было любить. Я сумасшедший, я застрелюсь, если это так продолжится' (разр. наша). Далее, 13 сентября 1862 г., он в дневнике отмечает: 'Завтра пойду, как встану и все скажу или застрелюсь' (разр. наша). (Из автобиографии С. А. Толстой. Альманах 'Начала', вып. I, 1921 г. По-видимому, эта запись относится к переживанию этого периода, но только до наступления экстаза.
Сопоставляя все это, вспомним то место из его 'Записок сумасшедшего', где он говорит: 'до 35 лет я жил и ничего за мной заметно не было. Но что только в первом детстве, до 10 лет, было со мною, что-то похожее на теперешнее состояние, но и то только припадками, а не так, как теперь, постоянно'. Вспомним также, что 34 лет он женился и переживал все то, что описывалось выше, накануне его женитьбы, т. е. как раз то время, на которое указывает Толстой в Записках сумасшедшего': что до 35 лет, (по-видимому, подразумевая себя в 34 летнем возрасте накануне женитьбы) -- 'Я жил и ничего за мной заметно не было'. Он считает, по-видимому, это болезненное состояние, пережитое в эту пору 34 -- 35 лет, как начало обострения той болезни, которую он связывает с детскими припадками. Отсюда мы может заключить, что началом своей болезни он считает эти пережитые им накануне сумеречные состояния с галлюцинациями, или же в это время у него снова начались судорожные припадки, которые он связывает с детскими припадками. Это также вяжется с тем, что он в том же году (1862), получив по военной службе отставку, поехал на кумыс в Самарскую губернию лечиться.
В письме А. А. Толстой от 7 августа 1862 г. он писал:
'... К весне я ослабел, доктор велел мне ехать на кумыс. Я вышел в отставку и, только желал удержать силы на продолжение дела.
Подробное изображение приступа сумеречного состояния мы имеем также при описании родов Кити в 'Анне Карениной'. Приведем его здесь:
'С той минуты, как он проснулся и понял, в чем депо, Левин приготовился на то, чтобы, не размышляя, не предусматривая ничего, заперев все мысли и чувства, твердо, не расстраивая жену, а, напротив, успокаивая и поддерживая ее храбрость, перенести то, что предстоит ему. Не позволяя себе даже думать о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и удерживать свое сердце в руках часов пять и ему это казалось возможно. Но когда он вернулся от доктора и увидал опять ее страдания, он чаще и чаще стал повторять: 'Господи, прости, помоги', вздыхать и поднимать голову кверху и почувствовал страх, что не выдержит этого, расплачется или убежит, так мучительно ему было. А прошел только час.
'Но после этого часа прошел еще час, два, три, все пять часов, которые он ставил себе самым дальним сроком терпения и положение было все то же. И он все терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что сердце его вот-вот сейчас разорвется от страдания. Но проходили еще минуты, часы и чувства его страдания и ужаса росли и напрягались еще более.
'Все те обыкновенные условия жизни, без которых нельзя себе ничего представить, не существовали более для Левина. Он потерял сознание времени. Те минуты, -- те минуты, когда она призывала его к себе и он держал ее за потную то сжимающую с необыкновенной силой, то отталкивающую его руку. -казались ему минутами. Он был удив лен, когда Лизавета Петровна попросила его зажечь свечу за ширмами и он узнал, что было уже пять часов вечера. Если бы ему сказали, что теперь только десять часов утра, он также мало был бы удивлен. Где он был в это время, он также мало знал, как и то, когда что было. Он видел ее воспаленное, то недоумевающее и страдающее, то улыбающееся и успокаивающее его лицо. Он видел и княгиню, красную, напряженную, с распустившимися буклями седых волос и в слезах, которые она усиленно глотала, кусая губы; видел и Долли, и доктора, курившего толстые папиросы, и Лизавету Петровну с твердым, решительным и успокаивающим лицом, и старого князя, гуляющего по зале с нахмуренным лицом. Но как они проходили и выходили, где они были, он не знал. Княгиня была то с доктором в спальне, то в