девочки, на их дрыганье смотрели с таким же интересом, как и на головоломный трюк.
Девочки что-то сделали со своими купальными костюмами, и на теле у них почти ничего не осталось.
...Родыгин пришел в половине второго — самое удачное время для встреч в кабаре, если только за разведчиком не следят. Посетители пьяны, крутят быстрые романы: договариваются с девочками из кордебалета; каждый занят собой, поэтому разговаривать можно спокойно, оценивающе, и не столько по делу — об этом желательно говорить с глазу на глаз где-нибудь на «пленэре», — сколько на те отвлеченные темы, которые только и могут по-настоящему открыть собеседника. Впрочем, «открытие» возможно лишь в том случае, если «отвлеченные темы» будут такими, в которых можно прочесть интеллект собеседника, ибо определение сметливости, быстроты реакции, смелости или трусости Штирлиц считал делом вторичным, поскольку трудно предугадать, как поведет себя человек в деле. Человек быстрый, смелый и реактивный в беседе может в критической ситуации оказаться совершенно иным. Все определит мера его интеллекта, ибо настоящий интеллект характерен широтой знания, а человек, много знающий, даже если он неумел в беседе или осторожен, тем не менее отдает себе отчет, что измена— это хуже, чем смерть, или, говоря категорией житейской, она невыгоднее, поскольку изменник всегда обречен на гибель — физическую или моральную, — вопрос только в том, когда эта гибель наступит. Ловкий и спорый человек, дерзкий и резкий в беседе, может подвести в трудную минуту, решив «поиграть» с судьбой, вывернуться, обмануть случившееся, и, подчиняясь побуждениям первым, то есть физическим, пойдет на такой шаг, на который никогда не пойдет человек, движимый побуждением вторым, то есть духовным. Наблюдая практику гитлеровской разведки изнутри, Штирлиц радовался тому, что она строится по принципу «вождизма», по тому самому принципу, который был провозглашен Гитлером в «Майн кампф»: «Все определяет вождь (руководитель). Остальные звенья должны следовать его предписаниям беспрекословно, ибо вождь принял на себя главную меру ответственности и несет это тяжкое бремя, отчитываясь лишь перед провидением в своих поступках». Аппарат гестапо и служба Шелленберга делали ставку только на людей смелых, сильных и до конца преданных «идее» фюрера. Категория «умных» в СД не учитывалась: раз ты верен идее фюрера, значит, ты умный; не верят Гитлеру изменники или клинические дураки. В такой схеме была заложена исходная расовая теория превосходства, а это, Штирлиц был убежден, рано или поздно свалит нацизм, ибо даже слепой фанатизм — живем-то не в замкнутом пространстве — прозреет, потому что в человеке с рождения заложена способность сравнивать. Не будь этого качества, нельзя было бы отличить березу от сосны, ворону от попугая, зиму от лета и, наконец, правду от лжи...
– Ну как? — спросил Штирлиц. — Успокоились, Василий Платонович?
– Успокоился.
Лицо его было осторожным, как у боксера, который примеривается к незнакомому дотоле противнику.
– Давно проповедуете идеи германской колонизации?
– После того как ознакомился в Париже с протоколами контрразведки Кутепова.
Каждый из них сразу же понял друг друга. Вопрос Штирлица означал: «Давно ли помогаете нам?» — ибо теория, которую проповедовал Родыгин в доме генерала Попова, отличалась явной тенденциозностью, рассчитанной на интерес к ней всех тех, кто считал борьбу с большевизмом своей постоянной задачей, предначертанием сверху. Ответ Родыгина был совершенно ясен Штирлицу: в конспиративных застенках Кутепова инакомыслящих, не согласных с белой идеей, пытали так, как это было лишь во времена самой страшной инквизиции, а любой здравомыслящий человек относится к пытке с отвращением, палачей ненавидит и готов помогать тем силам, которые против палачества сражаются.
– А до этого? Пить что будете? «Весели Юри» — очень хорошо. Сыром угощайтесь, овечий сыр, вкусный. А что до этого?
– Вина я не пью вовсе, спасибо. Сыра отведаю с удовольствием. А до этого я был сторонником евразийства: «Наша особость, наша непохожесть ни на Европу, ни на Азию, наша самобытность, рожденная общинным землепользованием, ушедшим во всех других странах, а у нас оставшимся аж до начала этого века...»
– Совсем не пьете?
– Совсем. Я запойным был.
– Давно?
– В Париже. Я из Парижа давно уехал.
– С тех пор как познакомились с кутеповской контрразведкой?
– Нет. С ними я познакомился раньше. А уехал я во время выступления фашистов Де ля Рокка.
– Я тогда приезжал в Париж, между прочим.
– Вы по-французски говорите?
– Плохо. Предпочитаете французский?
– Предпочитаю, — после короткой паузы ответил Родыгин. — Поймите меня правильно, господин Штирлиц.
– Я понимаю. Но вы отлично говорите по-немецки.
– Учился в Гейдельберге.
– Когда?
– В двадцать третьем. Я был уже приват-доцентом, но эмигрантам не верят. Не верят в Европе русскому диплому, надо сдавать экзамены за университет, как юноше, заново.
– Вы действительно верили в теорию евразийства?
– Действительно верил.
– Бывали в Союзе?
– Нет.
Когда они вышли из кабаре, Штирлиц спросил:
– Вы давно с нами по-настоящему?
– А вы?
Штирлиц рассмеялся — вопрос Родыгина показался ему злым, да он, видимо, таким и был на самом деле.
– Если бы я заговорил по-русски, — спросил он, — вы бы изменили свое отношение ко мне, Василий Платонович?
– Я, знаете ли, противник допуска нереальных возможностей.
– Прагматик вы...
– Прагматик.
– А разве у вас есть прагматики? Вы ведь все материалистические идеалисты, нет?
– Вам бы философские трактаты сочинять, а не в гестапо работать, — так же зло ответил Родыгин.
– Я не из гестапо. Почему вы решили, что я из гестапо?