происходило в ходе войны Алой и Белой розы — понятия не имею.
— Жаль! — искренне расстроился Парикмахер, чем вызвал всеобщий смех. — Война с таким красивым названием — и ничего о ней не знать.
В противоположность Журналисту, Врач, как преподаватель, отвечал самым строгим требованиям. До недавнего времени он вел занятия в лицее и помнил наизусть тщательно подготовленные лекций по биологии и химии, которые читал своим юным воспитанникам.
— Кроме того, — намекнул он шутливо, — мое настоящее призвание не медицина, а политическая экономия. Так что готов подкинуть вам еще недельный курсишко политэкономии, идет?
— Воспользовавшись тем, что нам некуда деться, хочешь обратить нас в марксистскую веру? — поддел его Бухгалтер.
Парикмахеру недоставало гребенки и ножниц, без них он не мог учить своих товарищей единственной доступной ему науке — стричь волосы. Но он ничем не выдал огорчения и покорно согласился быть только учеником четырех учителей. Правда, эта самая алгебра, о которой упомянул Капитан, заранее представлялась ему несусветной головоломкой, и он решил, что уж как-нибудь от нее увильнет.
Уроки начинались утром, сразу после завтрака, потом следовал перерыв на обед и сиесту, а за два часа до ужина уроки возобновлялись. Не было учебников, не было карандашей и тетрадей, подчас нельзя было ручаться за точность упоминаемых названий и дат. И все же это был класс, где учитель вел урок, а четверо учились.
В тот день, когда Врач заговорил о себе, было особенно жарко: глотки воздуха обжигали легкие. В галерее, где солнце разгуливало свободно, цементный пол походил на раскаленный утюг, волны зноя накатывались на стены и крышу, и казалось, вот-вот задымится картон на решетках. Сидя на койке в центре камеры, Врач вел урок естествознания. Четверо остальных — обнаженные до пояса, в одних трусах, потные, словно пеоны на тяжелой работе, — слушали, усевшись на полу. Ручьи пота стекали с плеч по рукам, свисавшим между колен, добирались до пяток; пот пропитывал трусы, и вокруг сидящих, темнели на цементном полу причудливые пятна. Врач медленно перечислял кости нижних конечностей, но слушатели, одурманенные жарой, никак не могли взять в толк отличительные особенности большой и малой берцовых, плюсны и предплюсны, фаланг.
Журналист не выдержал и сказал с грубоватой откровенностью:
— Послушай, Врач, сегодня чересчур жарко, чтобы работать головой. Почему бы тебе не отложить на время коленные чашечки да не рассказать нам свою историю?
— Какую историю? — не понял сразу Врач.
— О том, как тебя арестовали, как пытали.
Врач старательно протер полой рубашки цвета хаки свои очки — жест, собственно, ненужный в тюремной камере, где нечего читать и не на что смотреть.
— Когда декретом диктатуры наша партия была объявлена вне закона, — начал Врач, — это не застало нас врасплох, и мы сравнительно легко приспособились к новым условиям. Опыт подпольной жизни у нас немалый — мы, как говорится, родились и выросли в гонениях да преследованиях. Все сводилось к тому, чтобы извлечь из пыли старые ротаторы, почистить и смазать шрифты нашей старушки типографии, ввести в действие ячейки и районные комитеты, несколько подзаржавевшие от легальной жизни. Труднее обстояло дело с сетью конспиративных квартир для наших руководящих работников, преследуемых полицией, и с помещением для типографии, но спустя несколько месяцев и этот механизм, плохо ли, хорошо ли, был налажен, хотя немало самых способных наших организаторов было схвачено в первых же облавах. Меня эта участь миновала. Я заблаговременно закрыл свою клинику и вместе с руководством партии ушел в подполье. Мне поручили пропаганду, редактирование листовок и прокламаций, сбор материалов для нашей нелегальной газеты:
(Моя история, как назвал ее Журналист, началась, конечно, много раньше, если я стал бы рассказывать все по порядку. Начинается она в тот день, когда я, учащийся колледжа, впервые увидел своего отца — больного, исхудавшего человека с жидкой седой бородой по грудь. Женщины моего дома — моя мать и две сестры отца, — стоя в коридоре у входной двери, плачут от радости, по крайней мере, они так говорят: от радости. Я не знаю отца, его арестовали много лет назад, когда я еще делал только первые шаги по кафельной мозаике коридора, направляемый добрыми руками тетушек. Вернее, я не знаю его в лицо, но все мое детство протекает под сенью его имени, его личности, его дела, воспоминаний о нем. В нашем доме только и говорили что о заключенном, о письме для заключенного, о лекарстве для заключенного, о бутылке молока для заключенного. Отцу инкриминировали или то, что в открытом письме он писал о произволе властей, или то, что он говорил о политике с людьми, не угодными властям; для обвинения это было все равно. Его насильно увели, как это издавна делают с порядочными людьми у нас в стране, и целых двенадцать лет он гнил в подземелье приморской крепости, закованный в ножные кандалы, подтачиваемый голодом и дизентерией. Ни наши письма, ни лекарства, ни молоко до него не доходили —это ясно; однако сейчас, страстно желая видеть улыбку на увядшем лице матери, он уверяет, что получил все посылки до единой. Он оброс бородой, ужасно худ и совсем не похож, на представительного кабальеро, чей портрет в полный рост висит у нас в доме на самом видном месте, — кабальеро, к которому мать и тетки привили мне безмерную любовь. Я не успеваю как следует познакомиться с отцом. Здоровье его до такой степени подорвано, что спустя несколько дней по приезде он умирает на руках у женщин моего дома, завещая им меня в качестве единственного наследства. Я же получаю от отца святой завет: следовать его примеру, — иначе говоря, бороться за интересы народа, против несправедливости. Но в этой борьбе я, однако, пошел другим путем.)
— Агенты Сегурналя несколько раз наведывались ко мне домой. В первый свой набег они конфисковали литературу по революционной теории, а также медицинские книги на французском языке, лишь на французском. А после они обнаружили только молитвенники, эстампы с изображением девы Марии да черную тетрадь, в которой моя младшая тетка угловатым почерком записывала кулинарные рецепты. Обыски прекратились, а через два месяца было снято и наружное наблюдение за домом: полиция убедилась, что мне и в голову не придет безрассудная идея скрываться в стенах собственного дома . Но именно потому, что это было безрассудством, я вернулся домой. Рабочий стол я перетащил в заднюю комнату и там же, в стене за шкафом, сделал небольшую нишу, чтобы спрятаться в случае необходимости. Мой дом не был моим постоянным убежищем, я приходил туда от случая к случаю, когда шпики бросались искать меня в отдаленных от нашей улицы районах города. Верно, меня сх ватили дома, Но не потому, что подвела моя тактика, — я могу доказать, что был прав, вопреки убеждению в обратном некоторых товарищей из руководства, — а потому, что на меня кто-то донес, это значит, что провал мог произойти и в каком-нибудь другом месте, где я скрывался. Ночью агенты оцепили квартал патрульными машинами. Черным ходом, не дав себе труда постучаться во входную дверь, они ворвались в дом и направились прямиком в мою комнату. Услышав шум, я заперся на ключ, проглотил список телефонов и конспиративных адресов и нырнул в нишу за шкафом. Агенты уже ломились в дверь, били прикладами. Под ударами дверь рухнула. Они сразу бросились к шкафу, отодвинули его и уткнули в меня дула автоматов. Провокатор, по- видимому, проник в нашу организацию, иначе нельзя было бы представить полиции столь подробные и точные сведения о моем местонахождении. Агентов было больше двадцати. Меня повели к машинам, стоявшим метрах примерно в пятидесяти от дома. Мать и обе тетки, босиком, в длинных ночных рубахах, бежали вслед за охранниками и громко кричали: «Не убивайте его! Не убивайте!» В соседних домах люди распахивали двери, высовывались в окна — это и нужно было женщинам из моей семьи. Весь город уже давно говорил, что агентам дан приказ не брать меня живым, а пристрелить на месте, — и эти слухи, конечно, дошли до моих старушек. Поэтому они, босые, в одном белье, бежали за конвоем и кричали изо всех сил, надеясь, что на глазах у людей агенты Сегурналя не решатся меня расстрелять.
(Закончить среднюю школу и поступить на медицинский факультет мне удается только благодаря самоотверженности женщин моего дома. День-деньской у нас дома стучит швейная машинка, этакий трудолюбивый, металлический зверек с черной спинкой и золотыми буквами, помогающий моей старшей тетке мастерить женские юбки и мужские сорочки по заказу турка — владельца галантерейной лавки. Из кухни доносится аромат варенья и конфитюров — там, склонившись над огромной кастрюлей, моя младшая тетка помешивает деревянной ложкой булькающее фруктовое варево. Моя мать не обладает портняжными и поварскими способностями. Но она ведет хозяйство, ходит за покупками, доставляет готовое шитье турку и торгуется с ним за каждый сентимо, разносит банки с вареньем по ближайшим лавкам и рыночным