должен был исполнять долг перед начальством по разгрому космополитизма, Горбунов был умный и расчетливый человек. Он понимал: есть плохой педагог, которого студенты не любят, а есть хороший педагог. И Бояджиева он громко выгнал, но очень скоро тихо взял обратно. Период полного отчаяния у Григория Нерсесовича был довольно коротким. Но его оказалось достаточно для того, чтобы переломать всю его жизнь. И надо сказать, что психологически он от этого удара так и не оправился. Ушел в академические занятия, стал заниматься мольеристикой. Готовил докторскую диссертацию по Мольеру. Но, честно говоря, это было не самое лучшее из того, на что он был способен, к чему был призван. А когда я пришел, ему опять все стало можно. Он сиял, расцвел необыкновенно. Семинары ему так и не вернули. Но он почувствовал себя опять свободным. Все былые проблемы кончились. К тому времени он был очень больным человеком и должен был отдыхать время от времени на юге. У него было одно легкое. Перед войной он вообще чуть не умер. И, как сейчас помню, яркий золотой осенний день, мы всем курсом сидим и ждем первую лекцию Бояждиева, которого мы еще не видели в глаза. Открывается дверь, входит роскошный, элегантный, сияющий, смуглый — загорелый! — человек, полный внутренней энергии, талантливости, бросающейся в глаза… Он нес с собой целый театр. Артистичен был необыкновенно, читал лекции ярко, приподнято, парадно, театрально. В ту пору нам это необыкновенно нравилось, увлекало. Мы влюбились в него по уши.

Мокульский был совсем другим. Правда, на нашем курсе он преподавал мало, лишь в конце второго курса и в начале третьего — это Франция, XVII век. Потом заболел и больше не оправился. Умер он в январе 1960 года. Мы оказались его последними студентами. Помню он как-то читал лекцию в одной из аудиторий третьего этажа, там, где сейчас один из залов режиссерского факультета. Трудно и медленно он поднимался по лестнице, уже довольно располневший. Читал лекции сидя, что, как мне рассказывали, было ему совершенно не свойственно прежде. Он был из числа «ходящих» лекторов. А тут ему стало трудно ходить. Хотя он читал замечательно интересно, особенно методологически. Например, два занятия посвятил анализу театральной иконографии XVII века. Он принес с собой толстую пачку диапозитивов, сделанных с гравюр, изображавших театральные представления того времени. Это, конечно, ленинградская школа. То, чего, кроме него, в ГИТИСе не делал никто и никогда, насколько я знаю. Да и теперь нет специальных лекций по иконографии. Мы очень почитали его лекции, но, честно говоря, все-таки предпочитали и заражены были яркими, прелестными, ослепительными фейерверками, которыми устраивал Бояджиев.

На семинаре по критике наш курс был разделен пополам. Хотя он не был такой уж большой, человек восемнадцать. Одной частью руководил Алперс, другой — Болеслав Иосифович Ростоцкий. Я был у Ростоцкого.

ГИТИС конца пятидесятых… Мы еще застали последние отзвуки бури, которая случилась за год до нашего прихода и была частью волнений, прокатившихся по вузам в начале «оттепели». Волнения политические. В МГУ это привело просто к судебному делу и к тому, что — это 56-й год! — много студентов просто посадили, как ни странно. И, в общем, это прокатилось по всей стране. Одним из толчков была статья «Об искренности в искусстве» в журнале «Вопросы философии». Суть статьи заключалась в первой, очень робкой, предрассветной попытке переоценки сталинского периода вообще и в искусстве в частности.

По разным учреждениям устраивали обсуждения этой статьи. Устроили и в ГИТИСе по инициативе режиссерского и театроведческого факультетов, которые тогда вообще были главными инициаторами всего. Существовала очень тесная связь между режиссерами и театроведами, они выступали единым фронтом. Обсуждение кончилось большим скандалом: начальство повернуло дело так, будто молодые вольнодумцы пытаются отрицать все, что было достигнуто в 30-40-е годы. Кончилось тем, что нескольких студентов из ГИТИСа выгнали, а по факультету нанесли очень сильный удар. Мы были первым курсом, который пришел после того разгрома. Факультет очень сильно притих. Кто-то бы сказал, притих навсегда.

— Даже так?

— Да. Вообще говоря, это не всегда плохо. Если есть повод, чтобы шум поднимать, — это одно дело, а нет повода — так чего же его поднимать? Но мы чувствовали, что мы пришли в тот момент, когда слишком многое закончилось. Нам все говорили: «Эх, в былые-то времена!» Под былыми временами имели в виду пять, десять лет назад — послевоенные годы. И все-таки, посчастливилось застать конец великой эпохи ГИТИСа и театроведческого факультета, в частности. ГИТИС в самые страшные сталинские времена стал странным оазисом, куда стекались люди, которым было запрещено работать в других местах.

— Они приходили в ГИТИС?

— Их брали в ГИТИС. Почему? С одной стороны, начальство смотрело на театральный институт довольно снисходительно, хотя далеко не всегда, как показывает 1949 год. С другой, у ГИТИСа была мощная защита — во главе стояли мхатовцы. А там, где Московский Художественный театр, там дозволялось гораздо больше, чем обычно.

— Индульгенция!

— Вот-вот! Поэтому Локс, Тарабукин, Мокульский, Дживелегов в какой-то момент собрались в ГИТИСе. Довольно короткий период, но он и дал поколение Соловьевой и других.

— Как в ГИТИСе ощущались перемены второй половины 80-х годов?

— Вообще настроение в обществе было новым. Теперь это наша страна! Конец старой заскорузлой элите! Наше время! Горбачев опирается на интеллигенцию, и так далее. Но когда я приходил в ГИТИС, каких-то кардинальных перемен не ощущалось. Помню, меня это очень сильно поражало. Многое стало меняться уже с приходом на пост ректора Сергея Александровича Исаева. Это уже конец 80-х. Перемены шли очень медленно, исподволь. ГИТИС очень неповоротливая организация. В этом есть свои достоинства. Но перестройка в ГИТИС пришла не сразу. Вернусь немного назад и расскажу историю. Ее необходимо рассказать.

В 1980 году один из наших студентов Борис Кагарлицкий, сын профессора Юлия Иосифовича Кагарлицкого, был арестован как диссидент и редактор самиздатского журнала «Левый поворот». И как нарочно, у Кагарлицкого истек преподавательский срок, нужно переизбираться на новый. Обычно это чистая формальность, но сейчас, как вы понимаете, ситуация резко поменялось. Помню, я и Анна Георгиевна Образцова, которая тогда заведовала кафедрой, говорили Кагарлицкому: «Тяните, берите бюллетень, делайте, что хотите. Вас забаллотируют — сын сидит в тюрьме». Даже формула была придумана — сын за отца не отвечает, но отец за сына отвечает. Неправильно воспитывал сына, не говоря уже о студентах. Год Кагарлицкий тянул. Кажется, до конца 1982 года. У власти уже был Андропов. К нему стали приезжать деятели социал-демократических партий Запада и стали говорить: «Смотрите, что же это у вас сидит социал-демократ! Как-то это нехорошо».

И Бориса выпустили. Кагарлицкому сказали, что все нормально. Он подал заявление о переизбрании. И вот накануне ученого совета звонит мне Образцова в ужасном состоянии. Она поняла, что завтра его забаллотируют. На другой день мы приходим на ученый совет. Я решил выступить. А там тишь да гладь, да Божья благодать. Никто никаких речей не произносит. Никто не говорит, что отец за сына... «Кто возьмет слово?» Я выступил. Говорю, что Кагарлицкий крупный ученый, крупный педагог… Ректор спрашивает: «Выносим список на голосование?» Обычно это ритуальные вопросы. И вдруг молчание. Ректор: «Ну, выносим». Кагарлицкий, который, естественно, жутко боялся, успокоился абсолютно. Ни одного слова против него не сказано. Голосование. Ну, допустим было 26 человек. Четыре — за, двадцать два — против. Такого не было никогда! Все это было организовано. Кагарлицкий потерял работу, потому что решение ученого совета, в отличие от решения любого чиновника, нельзя опротестовать по суду. Позднее, став завкафедрой, я пригласил Юлия Иосифовича. Он кое-чего почитал, но силы были уже не те. А когда-то

Вы читаете Тот самый ГИТИС
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату