было, что за капитаном Щаговым не признавали права его безразувной службы, права приобщиться к завоёванной именно им жизни. Это право он должен был доказать теперь ещё один раз: в бескровном бою, без выстрелов, не меча гранат — провести своё право через бухгалтерию, закрепить гербовой печатью.
И при всём том — улыбаться.
Щагов так спешил на фронт в сорок первом году, что не позаботился кончить пятого курса и получить диплом. Теперь, после войны, предстояло это наверстать и пробиваться к кандидатскому званию. Специальность его была — теоретическая механика, уйти в неё была у него мысль и до войны. Тогда это было легче. После же войны он застал всеобщую вспышку любви к науке — ко всякой науке, ко всем наукам — после повышения ставок.
Что ж, он размерил свои силы ещё на один долгий поход. Германские трофеи он помалу загонял на базаре. Он не гнался за изменчивой модой на мужские костюмы и ботинки, вызывающе донашивая, в чём демобилизовался: сапоги, диагоналевые брюки, гимнастёрку английской шерсти с четырьмя планочками орденов и двумя нашивками ранений. Но именно это сохранённое обаяние фронта роднило Щагова в глазах Нади с таким же фронтовым капитаном Нержиным.
Уязвимая для каждой неудачи и оскорбления, Надя чувствовала себя девочкой перед бронированной житейской мудростью Щагова, спрашивала его советов. (Но и ему с тем же упорством лгала, что её Глеб без вести пропал на фронте.) Надя сама не заметила, как и когда она впала во всё это — «лишний» билет в кино, шутливая схватка из-за записной книжки. А сейчас, едва Щагов вошёл в комнату и ещё препирался с Дашей, — она сразу поняла, что пришёл он к ней и что неизбежно случится что-то.
И хотя перед тем она безутешно оплакивала свою разбитую жизнь, — порвав червонец, стояла обновлённая, налитая, готовая к живой жизни — сейчас.
И сердце её не ощущало здесь противоречия.
А Щагов, осадив волнение, вызванное короткой игрой с нею, снова вернулся к медлительной манере держаться.
Теперь он ясно дал этой девочке понять, что она не может рассчитывать выйти за него замуж.
Услышав о невесте, Надя подломленным шагом прошла по комнате, стала тоже у окна и молча рисовала по стеклу пальцем.
Было жаль её. Хотелось прервать молчание и совсем просто, с давно оставленной откровенностью, объяснить: бедная аспиранточка, без связей и без будущего — что могла бы она ему дать? А он имеет справедливое право на свой кусок пирога (он взял бы его иначе, если б талантливых людей у нас не загрызали на полпути). Хотелось поделиться: несмотря на то, что его невеста живёт в праздных условиях, она не очень испорчена. У неё хорошая квартира в богатом закрытом доме, где селят одну знать. На лестнице швейцар, а по лестнице — ковры, где ж теперь это в Союзе? И, главное, вся задача решается разом. А что можно выдумать лучше?
Но он только подумал обо всём этом, не сказал.
А Надя, прислонясь виском к стеклу и глядя в ночь, отозвалась безрадостно:
— Вот и хорошо. У вас невеста. А у меня — муж.
— Без вести пропавший?
— Нет, не пропавший, — прошептала Надя. (Как опрометчиво она выдавала себя!..)
— Вы надеетесь — он жив?
— Я его видела… Сегодня…
(Она выдавала себя, но пусть не считают её девчёнкой, виснущей на шее!) Щагов недолго осознавал сказанное. У него не был женский ход мысли, что Надя брошена. Он знал, что «без вести пропавший» почти всегда значило перемещённое лицо, — и если такое лицо перемещалось обратно в Союз, то только за решётку.
Он подступил к Наде и взял её за локоть:
— Глеб?
— Да, — почти беззвучно, совсем безразлично проронила она.
— Он что же? Сидит?
— Да.
— Так-так-так! — освобождённо сказал Щагов. Подумал. И быстро вышел из комнаты.
Стыдом и безнадёжностью Надя так была оглушена, что не уловила нового в голосе Щагова.
Пусть — убежал. Она довольна, что всё сказала. Она опять была наедине со своей честной тяжестью.
По-прежнему еле тлел волосок лампочки.
Волоча, как бремя, ноги по полу, Надя пересекла комнату, в кармане шубы нашла вторую папиросу, дотянулась до спичек и закурила. В отвратительной горечи папиросы она нашла удовольствие..
От неумения закашлялась.
На одном из стульев, проходя, различила бесформенно-осевшую шинель Щагова.
Как он из комнаты бросился! До того испугался, что шинель забыл.
Было очень тихо, и из соседней комнаты по радио слышался, слышался… да… листовский этюд фа- минор.
Ах, и она ведь его играла когда-то в юности — но понимала разве?.. Пальцы играли, душа же не отзывалась на это слово — disperato — отчаянно…
Прислонившись лбом к оконному переплёту, Надя ладонями раскинутых рук касалась холодных стёкол.
Она стояла как распятая на чёрной крестовине окна.
Была в жизни маленькая тёплая точка — и не стало. Впрочем, в несколько минут она уже примирилась с этой потерей.
И снова была женой своего мужа.
Она смотрела в темноту, стараясь угадать там трубу тюрьмы Матросская Тишина.
Disperato! Это бессильное отчаяние, в порыве встать с колен и снова падающее! Это настойчивое высокое ре-бемоль — надорванный женский крик! крик, не находящий разрешения!..
Ряд фонарей уводил в чёрную темноту будущего, до которого дожить не хотелось…
Московское время, объявили после этюда, шесть часов вечера.
Надя совсем забыла о Щагове, а он опять вошёл, без стука.
Он нёс два маленьких стаканчика и бутылку.
— Ну, жена солдата! — бодро, грубо сказал он. — Не унывай. Держи стакан. Была б голова — а счастье будет. Выпьем за — воскресение мертвых!