начало не вмешивалось в процес формообразования в живой природе. Но Дарвин понимал, разумеется, что такое сильное утверждение доказать в научном смысле нельзя: о том, что происходило миллионы и миллиарды лет назад, мы можем судить лишь по скудным косвенным свидетельствам. Поэтому он пытался доказать в действительности несколько смягченное утверждение: что случайные факторы могли обеспечить развитие видов (эту тонкость заметили не все, но мимо нее не прошел Гельмгольц, что видно из приведенной выше цитаты) . Далее расчет был простой: если будет показано, что живые организмы могут произойти без 80 вмешательства Бога, то уже никто не усомнится, что они именно таким путем и произошли. Иными словами, расчет был на то, что люди хотят поверить в 'само собой' и лишь нуждаются во внешнем оправдании этой веры. В советском словаре слово 'Дарвинизм' поясняется таким текстом: 'К установлению естественного отбора, действующего в природе, Дарвин пришел по аналогии с искусственным отбором, применяемым человеком'. Значит, одна из линий доказательства -аналогия. Но практика селекции скорее опровергает дарвинизм, чем подтверждает его: за миллион лет активной селективной деятельности, которые можно приравнять к десяткам миллионов лет естественного существования форм, человек не создал ни одного нового вида животных! Более того, породы и сорта, выращенные человеком, чуть перестав подвергаться контролю, тут же дичают и приобретают казалось бы давно утраченные особенности своего предка. А главное -- с научной точки зрения, при тех требованиях к обоснованности выводов, которые приняты среди ученых, абсолютно недопустимо руководствоваться аналогией между такими принципиально разными процессами, как выведение пород и сортов и возникновение новых классов и типов с уникальными системами жизнеобеспечения и конструктивными особенностими. Сопоставлять эти два процесса и без дополнительных доказательств приписывать им одинаковые механизмы -- то же самое, что на основании простого сравнения утверждать, будто звезды образовались точно так же, как планеты, а горные хребты, вроде Гималаев, -- таким же способом, как и песчаные дюны. Но необходимые дополнительные доказательства как раз и отсутствуют, и это с самого начала отравляло жизнь дарвинизму, заставляя его по81
стоянно проявлять изворотливость и изобретательность в отводе возражений. Дополнительные доказательства в этом случае могут быть только двух родов: ископаемые находки и наблюдения за развитием эмбрионов, поскольку индивидуум в своем развитии повторяет в главных чертах развитие вида (онтогенез повторяет филогенез) . Но вот какая незадача: именно систематики и эмбриологи склонны возражать дарвинизму больше, чем представители любой другой биологической специальности. Это замечено, уже давно; один советский автор выразился даже так: 'Витализм есть профессиональное заболевание эмбриологов'. Такая устойчивость оппозиции этих исследователей объясняется очень просто: догма селекционизма мешает их непосредственной работе, не дает возможности испробовать различные другие гипотезы происхождения видов и тем самым попытаться устранить нагромождение 'тайн', с которыми они принуждены ежедневно сталкиваться. Если, например, для этологов или физиологов, имеющих дело с 'готовой продукцией' эволюции, признание или непризнание дарвинизма является, так сказать, вопросом отвлеченного принципа, вроде вопроса о признании или непризнании Пикассо, то таксономисты, принужденные принимать это учение, не могут двинуться вперед, и это создает в их среде нечто вроде глухого бунта против дарвинизма. Разумеется, выражать протест зачастую приходится эзоповским языком, призывать якобы к усовершенствованию дарвиновской теории, но здесь чувствуется просто нежелание называть черта по имени. Систематик В.А.Красилов, например, считает нуждающейся в пересмотре завещанную Дарвиным трактовку 'естественной системы' как 'генеалогического дерева', призывает отказаться от утверждения, будто 'филогенетическая 82 систематика -- единственная возможная научная система организмов'. Но стражи чистоты дарвинизма -редакторы сборника, где помещена статья Красилова, -- не одобряют такого начинания и пишут, что 'представляется неверным противопоставлять задачи филогении задачам собственно систематики'. ф Дело даже не в том, что палеонтологический материал недостаточен для обоснования селекционизма, -такая ситуация была бы неприятной только в том случае, если бы это учение являлось равноправным с другими и оценивалось по всем нормам, которыми теоретически должны руководствоваться в мире науки абсолютно все. Положение таково, что этот материал опровергает его. Утверждение, будто весь живой мир произошел в результате выживания наиболее приспособленных организмов, получающих свои приспособительные преимущества в силу случайных мутаций и передающихся по наследству, неизбежно ведет к картине равновесного обратимого процесса, создающего непрерывный спектр форм. Но в картине сменявших друг друга форм, какою мы можем реконструировать ее по палеонтологическим данным, нет даже намеков на непрерывность переходов. Этот факт сильно смущал Дарвина, который в 'Происхождении видов' писал: 'Количество существовавших когда- то промежуточных разновидностей должно быть поистине огром83
но и стоять в соответствии с тем огромным масштабом, в каком совершался процесс истребления. Почему же в таком случае каждая геологическая форма и каждый слой не переполнены такими промежуточными звеньями? Действительно, геология не открывает нам такой вполне непрерывной цепи организмов, и это, быть может, наиболее естественное и серьезное возражение, которое может быть сделано против теории отбора. Объяснение этого обстоятельства заключается, как я думаю, в крайней неполноте геологической летописи'. За протекшее со времени Дарвина столетие палеонтологи обнаружили массу новых останков в различных слоях, но ничего похожего на картину непрерывности не открылось нашему взору. Обратимся теперь к фактам, связанным с развитием индивидуального организма. В этом процессе удалось подметить много такого, что свидетельствует о появлении у зародыша вначале общих для класса или типа признаков, а уже затем -- специфических для данного вида. Эти поразительные факты могут быть осмыслены с двух точек зрения. Первая из них отрицает закон Геккеля-Мюллера 'онтогенез повторяет филогенез'. На этой точке зрения стоял великий эмбриолог Бэр, который говорил об этом законе следующее: 'Если бы это было правильно, то в развитии некоторых животных не наблюдалось бы в преходящем состоянии образований, которые остаются навсегда лишь у выше стоящих форм... Молодые ящерицы имеют очень большой мозг. У головастиков есть настоящий клюв, как у птицы. Зародыш лягушки на первой стадии оказывается бесхвостым -- состояние, которое наблюдается лишь у высших млекопитающих, ибо даже взрослая лягушка имеет внутренний 84 хвост'. Здесь, как мы видим, дается следующая трактовка указанного явления: онтогенез опережает филогенез; на уровне эмбриона как бы 'проигрываются' варианты, которые потом будут зафиксированы в филогенетическом развитии. Но есть и другое объяснение, которое возникает естественным образом, если не отказываться от закона Геккеля-Мюллера: в эволюционном развитии форм все шло таким же образом, как и в эмбрионе, т.е. сначала возникали некие неспецифические 'сборные типы', объединяющие в себе целый ряд конструктивных идей, а затем они специализировались. Оба эти объяснения не могут без насилия быть втиснуты в рамки селекционистской догмы, поскольку первое предполагает наличие в природе далеко идущих замыслов, т.е. той самой имманентной целенаправленности, которая является злейшим врагом дарвинизма, а второе противоречит одному из основных его положений -- что признаки высших форм развились лишь в конце эволюционного процесса в результате постепенного усложнения и приспособления. Надо заметить, что данные палеонтологии, похоже, подкрепляют первое объяснение: 'сборные типы' реально не обнаружены, т.е. они, видимо, являются некоей абстракцией, которая, однако, реализуется в эмбрионе. По поводу второго объяснения дарвинисты любят иронизировать в таком стиле: 'Некоторые договариваются до того, что типы и классы возникли раньше видов', считая это утверждение явным абсурдом. Однако по отношению к логичности своих собственных построений они проявляют требовательность, лежащую ниже самого минимального диктуемого здравым смыслом предела. Приведем только один из рассыпанных в дарвинистской литературе тысячами примеров. Советский биолог, яростно защищающий дарвинизм, сознается: 85
'Меня давно занимал парадокс: почему быстрее всего эволюционировали крупные животные с медленной сменой поколений (слоны, лошади, хищники) . Казалось бы, должно быть наоборот: чем быстрее сменяются поколения, тем чаще рекомбинации генов, больше материала для отбора, попросту больше времени для эволюции! Ведь время, отпущенное на эволюцию, измеряется не годами, а поколениями, вечное существо, если бы такое существовало, эволюционировать вообще бы не могло. И тем не менее все обстоит иначе... Наиболее четкий ответ на этот вопрос я нашел в недавно опубликованных рукописях Шмальгаузена. Крупные формы лучше защищены от помех, от неизбирательного истребления... Как жаль, что Шмальгаузен не успел написать эту работу и приходится удовлетворяться его краткими, написанными для себя конспектами'. Этот типичный перл дарвинистской мысли заслуживает того, чтобы на нем несколько задержаться. Прежде всего надо обратить внимание на следующее: дарвинист, сталкиваясь с фактами, противоречащими догме, думает не о том, верна ли догма, что было бы естественнее всего, а о том, как можно было бы истолковать эти факты в