иностранцев. Вам, видимо, все равно, что урожай в стране погибает от засухи, а воды город получает так мало, что приходится два дня в неделю оставлять его без электричества.
– Ой, Паоло!
– Ой, Паоло, – передразнил он ее. – Что ж, вы, богатые американки, – нынешние завоеватели Рима. Во всяком случае, вы так считаете. Но позвольте вам напомнить: этому городу – три тысячи лет, и все его завоеватели вышли из праха и обратились в прах!
Помолчав немного, она негромко спросила:
– Паоло, ты что, был фашистом?
– Я – аристократ, – объявил он.
– Но разве это ответ на мой вопрос?
– Есть среди нас монархисты, – сказал Паоло, – но это какие-нибудь стариканы или олухи. А я в пятнадцать уже был пилотом, возглавлял летный клуб, он назывался «Сизари», и у нас была голубая форма, а на рукаве вышит золотой голубь. У меня под командой было пятнадцать сизарей. Шестеро моих сизарей сбиты над Африкой, погибли в пламени. Но этим моим сизарям повезло.
Рука его скользнула по голой груди и замерла в почтительном жесте.
Миссис Стоун истории с сизарями не поверила: очень уж это смахивало на мечты бойскаута о геройстве. Фантазия у Паоло была живая, но он частенько путался: всего неделю назад он уже рассказал ей историю в том же духе, только вместо самолетов в ней фигурировали танки, а вместо «Сизарей» – «Тигры», и форма у них была не голубая, а алая; однако, когда он сел за руль ее автомобиля, выяснилось, что он не отличает педали газа от тормоза, не умеет переключать скорости, и машина у него так вихляла, что шофер, которого временно переместили на заднее сиденье, начал вслух молиться и бормотать «Pazzo»[17], чем привел Паоло в неописуемую ярость: он потребовал, чтобы миссис Стоун тут же, на месте дала шоферу расчет, а когда она спокойно и мягко отклонила его требование, целых полчаса дулся…
– А в прошлом году, – продолжал Паоло, – нам стало известно, что один из моих сизарей каждый вечер околачивается в Галерее. И тогда мы созвали тайную сходку, ровно в полночь в винном погребе одного старинного замка. Над тем испоганившимся сизарем был устроен суд, и все были в черных масках, с белой свечой в руке, и говорили по-латыни, и приговор был зачитан на латыни, а после приговора один молодой священник, тоже из моих сизарей, исповедал того дрянного, дал ему отпущение грехов, а потом мы ему предложили на выбор: револьвер, отравленное вино или прыжок с башни замка.
– Бедняжка, – мягко сказала миссис Стоун. – И что же он выбрал?
– Прыгнул с башни, – отвечал Паоло.
Он до того увлекся рассказом, что вскочил обнаженный на самый край топчана и раскинул руки, словно распятый, но вдруг потерял равновесие и грохнулся на бок. Падая, он сорвал одну из парусиновых стен кабинки и выставил их обоих на обозрение всем, кто в это время был на соседних крышах, но, что еще хуже, вызвал у миссис Стоун приступ неудержимого смеха. А Паоло не выносил, когда над ним смеялись, и, стоило ей (без всякого, впрочем, умысла) показать, что его ребяческие россказни или выходки ее потешают, и он в отместку всегда старался как можно сильнее ее уязвить. На сей раз возмездие было словесное и какое-то очень уж женское. Водворив стенку на место и разлегшись на топчане во всем великолепии своей наготы, он важно заявил:
–Я вас за этот хохотне виню. С моей стороны просто смешно было рассказывать про своих сизарей человеку, которого интересует только одно: золотой помет американского орла. Но не воображайте, будто сами вы никогда не бываете смешной, еще как бываете. Вот хотя бы прошлой ночью – до чего же вы были смешны.
– Я и не сомневаюсь, что часто бываю смешной, – сказала миссис Стоун. – Но что я такого сделала прошлой ночью?
– Вы спросили меня, люблю ли я вас.
– И что тут смешного?
– А то, что, кроме моей семьи и моих сизарей, я любил одного-единственного человека на свете – мою троюродную сестру, княжну ди Лео, ее изнасиловали в Неаполе пьяные американские солдаты, и она ушла в монастырь Серых сестер. Так что можете хохотать до упаду! Я не люблю никого.
Она положила ладонь ему на руку, но он высвободил руку, повернувшись на бок, спиною к ней – скульптурной, бронзовой, безупречной спиной разгневанного эфеба.Наступило враждебное молчание.
– Кстати о птицах, – проговорила наконец миссис Стоун умиротворяющим тоном. – Правда ли, что у «рондини» нет лапок и поэтому они все время в воздухе?
– Нет, – сказал Паоло, – они потому все время в воздухе, что не хотят видеть вблизи американских туристов.
Он был холоден с миссис Стоун до самого вечера; смягчился только после того, как в отеле «Эксцельсиор», куда они отправились пить коктейли, она сделала отчаянную попытку помириться: со страху вдруг предложила поехать в ателье знаменитого портного на Корсо д'Италиа – заказать Паоло несколько костюмов. Он запротестовал было, но слабо, с каким-то девчоночьим кокетством и по пути к портному сообщил, что синьора Кугэн хотела подарить ему на рождество ярко-красный «альфа-ромео», но от нее он принять машину не мог, ведь ее он не любил. А тут иное дело: мы же друг друга любим!
Миссис Стоун напомнила ему, что не далее как сегодня он говорил ей – спрашивать, любит ли он ее, смешно, ибо он никогда никого не любил, кроме своих родных, своих сизарей и троюродной сестры, которая ушла в монастырь; и тогда Паоло взял ее обтянутую перчаткой руку в свою. – Я только потому так сказал, что вы меня обидели. А вообще, если любишь человека, вовсе незачем слушать, что он говорит! Он говорит обидные вещи нарочно, потому что боится, как бы его самого не обидели. Надо смотреть ему в глаза, – сказал Паоло, – и понимать, что у него на сердце!
Он сказал это с такой безыскусственной простотой и нежностью, что миссис Стоун не смогла сдержать слез. Она объяснила ему, что плачет от облегчения, от радости. Но на самом деле отнюдь не была уверена в том, что охватившее ее чувство так однозначно.
Часть II.
Оостров, остров!
Правда, бывали в ее мучительных отношениях с Паоло минуты, когда миссис Стоун видела какие-то проблески – может быть, счастья? Найти для этого чувства точное слово она не могла – ведь такого с ней еще никогда не случалось. Ей был знаком нервный подъем актерских удач, но, даже когда премьера проходила с большим успехом, все равно, многократно играть потом в одном и том же спектакле было скучно и утомительно, и только профессиональное самолюбие побуждало ее всякий раз добиваться успеха такого рода. В глубине души она всегда завидовала драматургам, даже тем, кого давно уже нет на свете: ведь они в своем творческом труде были свободны, а ей приходится произносить только те слова, совершать только те действия, какие предусмотрены ролью. Как актриса она была не слишком изобретательна. Ее не оставляло смутное чувство, что ей не хватает истинного вдохновения, и хоть она частенько изображала бурный восторг по поводу успеха других актрис – посылала им охапки роз и пела дифирамбы в поздравительных телеграммах, – втайне она бывала рада, если на их долю выпадало меньше лавров, чем на ее собственную, и лишь когда у них случались провалы, проникалась к ним истинно сестринским сочувствием. Если же другая актриса имела грандиозный успех, который мог сравниться с ее собственным или даже превосходил его, миссис Стоун потом с неделю играла из рук вон плохо, забывала свои реплики, а то и теряла голос. Однажды она настояла на том, чтобы из театра вышвырнули актрису помельче, и та прислала ей записку: «Я знаю, почему Вы добивались моего увольнения: не могли перенести того, что Элен написала обо мне такую блестящую рецензию!» Но в те дни миссис Стоун еще незачем было смотреть в лицо неприглядной правде о себе. Она была так поглощена работой, столько времени тратила на то, чтобы сохранить видное положение в обществе и в театральном мире, что, если бы даже и захотела, не смогла б улучить минутку и разобраться в неясных движениях собственной души. Одно событие сменялось другим с такою быстротой, все они были сцеплены между собой так плотно и надежно, и ей казалось, что