Помню, как я сидел на песке перед сфинксом – на том месте, откуда стоящая за ним в отдалении вторая пирамида кажется правильным треугольником. Я старался понять, прочесть его взгляд. Сначала видел лишь одно: что сфинкс глядит куда-то далеко, поверх меня. Но вскоре почувствовал неясную тревогу; она постепенно возрастала. Еще мгновение – и я осознал, что сфинкс меня не видит, и не только не видит, но и не может видеть; но вовсе не потому, что я слишком мал по сравнению с ним или глуп для той мудрости, которую он вмещает и хранит. Вовсе нет. Это было бы естественно и понятно. Чувство уничтожения, страх перед исчезновением возникли во мне, когда я почувствовал себя слишком преходящим явлением, чтобы сфинкс мог меня заметить. Я понял, что для него не существуют не только эти мимолетные часы, которые я провел перед ним, но что, если бы я стоял перед его взором от своего рождения и до смерти, вся моя жизнь промелькнула бы перед ним так быстро, что он не успел бы меня заметить. Его взор устремлен на что-то другое; это взор существа, которое мыслит веками и тысячелетиями. Я для него не существую и не могу существовать. И я не был способен ответить на собственный вопрос: существую ли я для самого себя? Действительно ли я существую в каком-либо смысле, в каком-либо отношении? И эта мысль, это чувство под странным взглядом сфинкса овеяли меня ледяным холодом. Мы так привыкли думать, что мы есть, что мы существуем. И вдруг я почувствовал, что я не существую, что меня нет, что я не настолько велик, чтобы меня можно было заметить.
А сфинкс передо мной продолжал смотреть вдаль, поверх меня; казалось, его лицо отражает нечто такое, что он видит, но чего я не в состоянии ни увидеть, ни понять.
Вечность! Слово это вспыхнуло в моем сознании и пронзило меня, вызвав холодную дрожь. Все идеи времени, вещей, жизни смешались. Я чувствовал, что в те минуты, когда я стоял перед сфинксом, он жил во всех событиях и происшествиях тысячелетий; а с другой стороны, столетия мелькают для него подобно мгновениям. Я не понял, как это могло быть. Но я чувствовал, что мое сознание улавливает тень возвышенного воображения или ясновидения художников, создавших сфинкса. Я прикоснулся к тайне, но не смог ни определить, ни сформулировать ее.
И только впоследствии, когда эти впечатления начали наслаиваться на те, которые я знал и чувствовал раньше, завеса как будто шевельнулась; я почувствовал, что медленно, очень медленно начинаю понимать.
* * *
Проблема вечности, о которой говорит лицо сфинкса, вводит нас в область невозможного. Даже проблема времени проста по сравнению с проблемой вечности.
Некоторые намеки на решение проблемы вечности можно найти в различных символах и аллегориях древних религий, а также в некоторых современных и древних философских системах.
Круг есть образ вечности – линия, уходящая в пространство и возвращающаяся к исходной точке. В символизме – это змея, которая кусает собственный хвост. Но где же начало замкнутого круга? И наша мысль, охваченная кругом, так и не в состоянии выйти из него.
Героическое усилие воображения, полный разрыв со всем, что логически понятно, естественно и возможно, – вот что необходимо для разгадки тайны круга, для того чтобы найти точку, где конец соединяется с началом, где голова змеи кусает свой собственный хвост.
Идея вечного возвращения, которая связана для нас с именем Пифагора, а в новейшее время – с именем Ницше, как раз и есть взмах меча над узлом Гордия.
Только в идее возвращения, бесконечного повторения мы способны понять и вообразить вечность. Но необходимо помнить, что в этом случае перед нами будет не узел, а лишь несколько его частей. Поняв природу узла в аспекте разделения, мы должны затем мысленно соединить его отдельные обрывки и создать из них целое.
Зеленый Цейлон. Кружева кокосовых пальм вдоль песчаного побережья океана. Рыбацкие деревушки среди зелени. Панорамы долин и горные ландшафты. Остроконечный Адамов пик. Развалины древних городов. Гигантские статуи Будды под зелеными ветвями деревьев, с которых наблюдают за вами обезьяны. Среди листвы и цветов – белые буддийские храмы. Монахи в желтых одеяниях. Сингалезы с черепаховыми гребнями в волосах, в облегающих тело белых одеждах до самой земли. Смеющиеся черноглазые девушки в легких повозках, которых уносят буйволы, бегущие быстрой рысью. Огромные деревья, густо усыпанные пурпурными цветами. Широкие листья бананов. Снова пальмы. Розовато-рыжая земля – и солнце, солнце, солнце...
Я поселился в гостинице на окраине Коломбо, на берегу моря, и совершил оттуда множество экскурсий. Я ездил на юг, в Галле, на север, к игрушечному городку Канди, где стоит святилище Зуба Будды, белые камни которого покрыты зеленым мхом; далее – к развалинам Анарадхапуры, который задолго до Рождества Христова имел двухмиллионное население и был разрушен во времена вторжения тамилов в начале нашей эры. Этот город давно одолели джунгли; и сейчас там на протяжении почти пятнадцати миль тянутся улицы и площади, поглощенные лесом, заросшие травой и кустарником; видны фундаменты и полуразрушенные стены домов, храмов, монастырей, дворцов, водоемов и водохранилищ, осколки разбитых статуй, гигантские дагобы, кирпичные строения в форме колоколов и тому подобное.
Вернувшись в гостиницу после одной из таких поездок, я несколько дней не покидал номера, пытаясь записать свои впечатления, прежде всего о беседах с буддийскими монахами, которые объясняли мне учение Будды. Эти беседы вызвали у меня странное чувство неудовлетворенности. Я не мог избавиться от мысли, что в буддизме есть много вещей, понять которые мы не в состоянии; я определил бы эту сторону буддизма словами «чудесное», или «магическое», т.е. как раз теми понятиями, существование которых в буддизме его последователи отрицают.
Буддизм предстал передо мной одновременно в двух аспектах. С одной стороны, я видел в нем религию, исполненную света, мягкости и тепла; религию, которая более другой далека от того, что можно назвать «язычеством»; религию, которая даже в своих крайних церковных формах никогда не благословляла меча и не прибегала к принуждению; я видел в буддизме религию, которую можно признавать, сохраняя прежнюю веру. Все это – с одной стороны; а с другой – странная философия, которая пытается отрицать то, что составляет сущность и принципиальное содержание любой религии – идею чудесного.
Светлую сторону буддизма я чувствовал немедленно, входя в любой буддийский храм, особенно в южной части Цейлона. Буддийские храмы – это маленькие зеленые уголки, напоминающие русские монастыри. Белая каменная ограда, внутри – несколько небольших белых зданий и колоколенка. Все очень чисто; много зелени; густая тень; солнечные зайчики и цветы. Традиционная дагоба – сооружение в форме колокола, увенчанное шпилем; дагоба стоит над зарытым сокровищем или мощами. За деревьями – полукруг резных каменных алтарей, на них цветы, принесенные паломниками; по вечерам горят огни масляных светильников. Неизбежное священное дерево бо, напоминающее вяз. Все пронизано чувством спокойствия и безмятежности, уносящих вас от суеты и противоречий жизни.
Но стоит вам приблизиться к буддизму ближе, и вы немедленно столкнетесь с целым рядом формальных препятствий и уверток. «Об этом мы не должны говорить; об этом Будда запретил даже думать; этого нет, никогда не было и быть не может». Буддизм учит только тому, как освободиться от страдания. А освобождение от страдания возможно только преодолением в себе желания жизни, желания наслаждения, всех желаний вообще. В этом начало и конец буддизма, и здесь нет никакой мистики, никакого скрытого знания, никаких понятий чудесного, никакого будущего – кроме возможности освобождения от страдания и уничтожения.
Но когда я слышал все это, я был внутренне убежден, что дело обстоит вовсе не так, что в буддизме есть много вещей, которым я, пожалуй, не могу дать названия, но которые определенно связаны с самим Буддой, т.е. «Просветленным», и именно в этой стороне буддизма, в идее «озарения» или «просветления» – сущность буддизма, а конечно, не в сухих и материалистических теориях освобождения от страданий.
Противоречие, которое я с особой силой ощущал с самого начала, не давало мне писать; мешало формулировать впечатления, даже для самого себя; заставляло спорить с теми буддистами, с которыми я беседовал, противоречить им, возражать, вынуждать их признавать то, о чем они не хотели и говорить, провоцировать их к беседам на эту тему.
В результате моя работа шла совсем плохо. Несколько дней я пробовал писать по утрам, но так как из этого ничего не получилось, я стал гулять у моря или ездить на поезде в город.
В одно воскресное утро, когда наша обычно полупустая гостиница была полна горожан, я рано вышел из