Карафолька скажет… Во!!!
— «Так и ждёшь, что вот отворится дверь — и шасть…» Внутри у меня что-то ёкнуло, я рванулся всем телом и вместе с Явой выскочил на сцену.
— «Чрезвычайное происшествие!» — отчаянно гаркает Ява.
— «Неожиданное известие!» — точно так же гаркаю я.
— «Что? что такое?» — всполошились все, кто был на сцене.
Вышло очень здорово. Зал замер.
— «Непредвиденное дело, — снова кричу я, — приходим в гостиницу…» — «Приходим с Петром Ивановичем в гостиницу…» — перебивает меня Ява.
Зал молчит.
«Ай да молодцы! Ну и молодцы же мы!» — мелькает у меня в голове. Взглядом победителя обвожу зал, вижу десятки глаз, устремлённых на меня и…
— Э! — говорю, перебивая Яву. Я хорошо знал, что должен в этот момент сказать «Э». Но дальше… Словно кто-то в ухо мне вдруг — фф-фу! И всё из моей головы через другое ухо — фф-фють! — и пусто. Как в дырке. И ни одного слова нет. Не то что там из роли Добчинского, а вообще ни единого — будто я телёнок и не знаю человеческого языка. Только вот это «э» в голове и осталось и гулко перекатывается там, стукаясь о череп.
— Э! — повторяю я и смотрю на Яву.
А он смотрит на меня. И я догадываюсь, что у него тоже… всё из головы — фють! — и пусто. Я экаю в третий раз.
— Э! — отвечает Ява, только чтоб не молчать. И смотрим друг на друга.
— Э! — кричу я.
— Э! — отвечает Ява.
И снова таращим глаза… В зале прыскают со смеху. Видно, думают, что так и нужно.
Вон и бабка Триндичка растянула в улыбке свой беззубый рот. Подбородок её трясётся, и лицо стало сплюснутым от смеха (сколько уж лет она не смеялась!).
— Хи-хи-хи! Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!.. — гудит зал.
Кузьма высунул голову из суфлёрской будки и, широко разевая рот, подсказывает по складам, что нам говорить. Кажется, и глухой его понял бы. Уже и городничий — Карафолька подсказывает, и почтмейстер — Сашка Гузь. Уже и в первых рядах поняли, и даже кто-то из публики, расслышав «Кузьму», сам начал подсказывать.
Я слышу отдельные слова, но они разбегаются, как непослушные овцы. А я, как недотёпа-пастух, не могу собрать их вместе. Если бы меня в тот момент спросили: «Как твоя фамилия?» — я и то, наверно, не смог бы ответить.
А в задних рядах всё ещё хохочут, думая, что так и нужно по пьесе. И сквозь хохот слышится чей-то возглас: «Вот молодцы! Ну и молодцы!» Это уж слишком!
Больше выдержать я не могу.
Я срываюсь с места, сбиваю по пути какую-то декорацию и вылетаю вон со сцены…
Я бежал по безлюдному селу наугад, не разбирая дороги, и ветер свистел в моих бакенбардах.
И только когда очутился за селом, в лозняке над речкой, я упал на траву, и катался, и стонал, и землю грыз от позора, от стыда, от горя. А когда через несколько минут первый приступ отчаяния прошёл, я увидел, что рядом со мной катается, стонет и землю грызёт мой друг Ява — Бобчинский.
Мы не сказали ни слова. Мы только посмотрели друг другу в глаза. Что же мы наделали?! Ведь мы не только провалились сами, опозорились на всё село, мы подвели и всех остальных. Такую пьесу провалили!.. Ведь, как вы уже знаете, хоть и не главные герои Бобчинский и Добчинский, а так уж написана эта гениальная пьеса, что без них — ни тпру ни ну. Вот мы сейчас убежали, а там всё сорвалось.
Скандал… Паника… Ведь не могут же узнать городничий — Карафолька и все другие чиновники, что в гостинице живёт Хлестаков — Кагарлицкий, которого нужно принимать за ревизора. Сказать это должны были мы, Бобчинский и Добчинский. Кроме нас, никто этого сделать не может. Никто! Растерянно стоит на сцене талантливый Карафолька, не зная, что делать. И все другие актёры стоят, как пришибленные. А за сценой, так и носа на неё не высунув, страдает самый талантливый из нас Коля Кагарлицкий. Ах, какой же он был Хлестаков на репетициях! И откуда у него всё это бралось!.. А ведь раньше такой тихий был и незаметный… Мы его и за хлопца не считали. Ни с дерева в воду нырнуть, ни окно из рогатки выбить… Уткнёт нос в книгу и сидит себе под грушей молчком. А на сцене такое выделывал, что только ах!.. И теперь никто этого не увидит.
И знаменитый предок зоотехника бабка Триндичка, которая за сто лет, может, в первый раз собралась культурно развлечься, поплелась домой сверчков на печи слушать. Недовольная и хмурая расходится публика по хатам. Ругает во все тяжкие этот прихотливый и ненадёжный театр, который так сильно зависит даже от самых что ни на есть паршивеньких актёров.
А эти самые актёры лежат в это время па траве, смотрят в небо, где насмешливо подмигивают им звёзды, и страдают. На весь космос, на всю Вселенную страдают.
Ну как же теперь показаться людям?! Как смотреть в глаза им?! Как вообще жить на свете после этого?! Ох, что же мы наделали!..
Вот беда!..
И зачем мы только придумали этот ВХАТ на свою голову!
Ведь жили мы беззаботно и весело.
И что нам нужно было?!
В Америку захотелось? На гастроли? Венков лавровых? Аплодисментов?
Шибздики несчастные! Пощёчины вам вместо аплодисментов!..
А всё началось с Киева. Это Киев виноват. И киевская милиция. И то злосчастное корыто. И Валька. И Максим Валерьянович. И часы «Салют». И… утопленник. Утопленник виноват в первую очередь. Но подождите, давайте всё по порядку.
Глава II. Случай в метро. «Космонавт». Конфликт с киевской милицией.
Прошлым летом мы приехали в Киев. На целый месяц. В гости к моим родным — дяде и тёте. Вот было здорово! Мы весь год мечтали об этом. Не то чтоб мы никогда не бывали в Киеве — бывали. Ява один раз, а я так даже два. Но тогда, в первый раз, мы были всем классом на экскурсии. И то только два дня. А во второй раз я был один, без Явы, Но это ведь не то, совсем не то. Вы же сами знаете, что радость, которую нельзя разделить со своим лучшим другом, — не полная радость. И даже не половинка. А какая-нибудь четвертинка.
Если вы только что приехали в Киев, с чего вы начнёте? Правильно, с Крещатика! Так уж заведено… Прямо с поезда вы заносите свои чемоданы на квартиру, и ноги сами собой несут вас на Крещатик. Тётя едва успевает крикнуть вам вдогонку: «Смотрите не потеряйтесь и на обед не опоз…» — дальше вы уже не слышите.
Через двадцать минут после того, как приехали, мы уже шли по Крещатику…
Что я сказал — шли? Мы парили, плыли, вышагивали гордо и торжественно, как на параде. По Крещатику нельзя просто так идти. Такая уж это необычная улица. Тот, кто попал па Крещатик, становится словно другим человеком. Все на Крещатике кажутся какими-то радостными и праздничными. И на удивление вежливыми, приветливыми. И все улыбаются. И хотя люди идут по Крещатику тесной толпой, но я не видел, чтобы кто-то кого-то двинул ногой, ударил локтем или обругал. Если кто-то и толкнёт нечаянно — «Простите!» — улыбнётся и идёт себе дальше. Хорошие люди на Крещатике! Нужно, чтоб на всех улицах такие были.
Плывём мы, парим, вышагиваем…
Широкий, как Днепр, Крещатик (по радио на праздниках всегда так говорят). По берегам — на тротуарах — люди, посередине, на мостовой, — машины. И так же как на тротуарах не увидишь ни одной машины, так и на мостовой — ни одного человека. Каждому — своё. И чтобы одно другому не мешало, переходы под землю спрятали. Такой на Крещатике порядок — любо-дорого. «Легче у нас под телегу попасть, чем тут под машину», — подумал я. Да только успел я это подумать, как вдруг с тротуара прямо под машины как с привязи сорвался какой-то человек. Лысый, в тёмных очках, с фотоаппаратом через плечо и как будто без брюк — в одних трусах. Только по пуговицам мы и догадались, что это такие штаны, но короткие, как трусы.