воды утекло. Останавливались иногда у дома Вальтера. Вот здесь, в библиотеке Регио-монтана, они и познакомились. Нет больше библиотеки — разошлась по рукам. Город, получив ее в конце концов от вдовы Вальтера, книги распродал. Пиркгеймер выговорил для постоянных посетителей преимущественное право покупки Региомонтанова наследия. Дюрер, попавший в число избранных, приобрел десять рукописей, среди них и манускрипт Альберти. Теперь искал искусного переводчика и не находил. Может быть, плохо искал? Не исключено, так как после проповеди Карлштадта решил, кому эта книга нужна, если уничтожают алтари и жгут рукописи? Но у Чертте на этот счет было другое мнение: хотя, как кажется, и нрав Пиркгеймер — в немецких землях с ума посходили, — однако все это пройдет. Можно стереть с лица земли города, но книгу невозможно уничтожить. Так-то оно так, только что из этого? Шли дальше, думая каждый о своем, прислушивались, как за городскими стенами, предвещая беду, воют на одной навязчивой ноте голодные бесприютные псы…
Чертте уезжал из Нюрнберга разочарованный. Решением рейхстага турок не остановишь. Конкретной помощи Вена не получила. Никаких новых идей относительно укрепления городов в Нюрнберге он не нашел. Пиркгеймеру, на чей совет он рассчитывал, было не до того. Расставаясь с ним, Чертте, которому надоели его жалобы, в сердцах бросил упрек: занимался бы лучше Вилибальд настоящим делом, что ему в этом совете! То ли веял Вилибальд мудрым словам Иоганна, то ли свои соображения были, только попросил он у совета отставки: мол, не может он сидеть в одной компании с Нютцелем — смердит. Кроме того, он патриций, не купец, а в совете теперь только то и делают, что продают да покупают. Предлагали Пиркгеймеру за его заслуги ренту в сто гульденов. Отказался с презрением — нечего ему деньгами рот затыкать. Ждали его ухода давно, а тут стали распространять слух: сбежал Пиркгеймер от ответственности. Ну и хитер!
У Дюрера тоже свои заботы, хотя и помельче, чем у друга. Доставляли их собственные ученики. Впрочем, громко сказано — ученики! Давно уже мастер и сам не работал, и других не учил. После возвращения из Антверпена пытался навести порядок и сперва преуспел в этом. А потом опять все пошло вверх дном. Поскольку сам почти не работал, было ему как-то совестно строго взыскивать с учеников. Недаром отец говорил: нет ничего опаснее праздности. Первой забила тревогу Агнес: потребовала строже обходиться с лодырями. Вместо того чтобы помогать ей по хозяйству, коли в мастерской делать нечего, они исчезают на целый день. Мало того — нередко с собою приводят таких же бездельников, как они сами, сидят за полночь, шумят да бранятся.
Уже не раз говорили добрые люди: пусть хозяин выставит их за дверь, иначе не миновать беды. А затем и Пиркгеймер как бы мимоходом сказал, что было бы лучше, если бы Дюрер со своими учениками распрощался: Дюрер стал прислушиваться к разговорам парней и ужаснулся. Оказывается, они полагали, что не за горами время, когда все станут равными, как это было определено богом с самого начала. Имущество разделят, не будет ни богатых, ни бедных, будет лишь трудовой люд. Позвал Зебальда. Что же получается, спрашивал ученика, он, Альбрехт, его учитель, всю свою жизнь трудился, вот этими самыми руками свой достаток создал, а потом придет некто, всю жизнь просидевший с протянутой рукой на паперти, и скажет: давай делить поровну. Разве это справедливо? Зебальд, однако, не смутился: не о нем, мол, речь, а о патрициях, которые не сеют, не жнут, а тем не менее с голоду не умирают. Ага, вот откуда ветер дует! Но пусть они запомнят накрепко — сумасбродные идеи Денка не прокормят и имущества не принесут. И если они хотят учиться живописи, то весь этот бред должны оставлять за порогом мастерской вместе со своими дружками — а уж тем-то в его доме и вовсе делать нечего, иначе… Указал рукой на дверь — без слов понятно. После этого вроде прекратились ночные бдения, зато теперь Зебальд перестал приходить ночевать. Возвращался под утро, под глазами черные круги, веки слипаются. Иногда подумывал Дюрер: слава богу, что младшего брата Ганса нет сейчас в Нюрнберге, уж тот обязательно полез бы в драку.
Наведя таким образом порядок в своей мастерской, задумался, однако, Дюрер над услышанным. Говорят: наступит время, когда все на земле будут трудиться и получать по трудам своим. А что здесь плохого? Отец был ремесленником, сам он в знатные не попал, и будь у него дети, они тоже зарабатывали бы хлеб в поте лица своего. И без его защиты патриции свои выгоды отстоят. Да что там — исправно выплачивают жалованье членам совета, а для него до сих пор так и не нашлось ни гроша. Все люди будут равны? Ему-то какой убыток от этого? Он, Дюрер, будет равен Пиркгеймеру, так это, наверное, должно не его, а Вилибальда страшить. Нет, было все же что-то привлекательное в учении этих сумасбродов. Вот только имущество он не согласен делить.
Среди «уравнителей» были те, кто особенно рьяно выступал против самого дорогого для него — против живописи. Похоже было, что, рассердившись на блох, собирались они бросить в огонь и шубу. Все разбить, смести, уничтожить! Да есть ли в этом хоть какой-то смысл? Кому мешают картины? Вместе с другими живописцами обращался он к отцам города с просьбой запретить сторонникам Карлштадта призывать к уничтожению алтарей. Для них, художников, это вопрос жизни и смерти. Если и начнут крушить картины в Нюрнберге, им ничего не останется, как покинуть город. Легко сказать «покинуть», когда всеми корнями вросли они в родную землю. Это у мудрого Эразма весь мир отечество, хотя и он, по всей вероятности, говорит так больше для красного словца.
И в Большом совете живописцы тот же вопрос поднимали. Наиболее ретивые поборники очищения церкви пытались прикрикнуть: мол, Карлштадт прав — нечего творить кумиров. Но Дюрер против этого горячо восстал, и Шпенглер его поддержал: христиане, насколько известно, поклоняются не идолам, а святым, изображенным на алтарях, которые создаются для напоминания верующим об их долге.
Но ни отцы города, ни Большой совет не подали голоса в защиту живописцев. Патриции сделали это скорее всего с умыслом: пусть чернь и здесь сталкивается лбами, глядишь, возникнет недовольство Лютером. И будто в подтверждение этого выступил в защиту алтарей Экк. Писал он, что заново перечитал труды отцов церкви — ни один из них не восставал против изображений Спасителя, апостолов и святых. Наоборот, и Августин, и Иероним, и другие свидетельствуют о том, что помещение картин в церквях — стародавний святой обычай. Конечно, признавал Экк, имели место случаи злоупотребления живописью, но, согласитесь, это еще не повод для ее уничтожения. И хотя призыв исходил от противника, Большой совет счел аргументы Экка убедительными. Споры приутихли. Никто вроде бы не порывался сегодня же рушить алтари.
В эти дни вернулся Дюрер в мастерскую с твердым намерением трудом своим доказать: живопись — великая сила и останется таковой во веки веков. Предполагали ученики: согласился мастер принять участие в иллюстрировании «Летучих листков», распространяемых в городе. Не угадали. Рты раскрыли от удивления, когда услышали, над чем собирается работать Дюрер. Намеревался он создать десятки, может быть, около сотни листов гравюр с изображением… святых и их деяний. А почему бы и нет? Кто запретит ему работать над тем, что он захотел? Запретила, однако, долгая бездеятельность. Медленно ползала по бумаге свинцовая палочка. Скапливались под столом разорванные, скомканные листы. Незачем винить здесь возраст. Не тем занялся Дюрер, и эти святые тебе сейчас безразличны! И нечего хвалиться, что работаешь ты над колоссальным алтарем, который посрамит все прежде созданные. Этот алтарь существует только в твоем воображении. Ни единого мазка не положила твоя кисть на приготовленные огромные доски. Все, что ты создал за это время, — лишь небольшой рисунок, на котором снова изобразил себя в виде Христа, на этот раз Христа, истерзанного пытками, отчаявшегося, возможно, не верящего в то, что люди поймут содеянное им. Мало героического в этом облике человека со спутавшимися волосами, держащего в руках орудия истязания — плеть и розгу, понимающего, что есть предел и силам человека и его жизни.
О времени, потраченном зря, напоминают граверные доски — «Большая колесница», или «Бургундская свадьба». Наводя порядок в мастерской, он наткнулся на них, никому теперь не нужные — неосуществленный памятник «последнему рыцарю». Напрасно было ждать, что в двери его дома постучится посланец нового императора и потребует их. За собственный счет отпечатал гравюру. Когда-то Пиркгеймер советовал ему преподнести «Бургундскую свадьбу» в дар императору. Но теперь ее и дарить было некому. Не нашлось на нее и покупателей.
Все чаще в Нюрнберге вечерние зори принимали за зарево далеких пожаров. По рукам ходила книжица с предсказаниями на ближайшее будущее. В пей говорилось: кто не умрет в 1523 году, не утонет в 1524 году и не будет повешен в 1525 году, тот пусть возблагодарит бога за свою судьбу.
Совет сорока по-прежнему не предпринимал никаких мер для наведения порядка, но знал все, что происходит в городе. С хитростью, достойной их венецианских коллег, патриции набросили за это время на