умолкнул, чтобы последнее слово осталось за Симагиным, чтобы хоть этим снять свой грех за пустые слова и ублажить страдающую в гордыне душу. Шутка ли, коли человек богом назвался самовольно и пошел Русью с посохом паломника. Все бы ниц должны пасть пред ним, а после толпами двинуться следом, по всем дорогам, сливаясь в единую великую реку, но он, Симагин, все так же одинок, и даже те немногие ученики из московской прислуги уже давно забыли своего безумного наставника, и следственное дело, подшитое в прочие связки, навсегда утонуло в канцелярских могильниках.

Дворянин и в схимнике не стирается, он сохраняется в тонких, остроконечных перстах, в мягкости и благородстве обличья, в тех речениях, что легко срываются с искусного языка. Это дворянское чуял бывший крепостной Симагин и потому ненавидел схимника, как притворщика, убежавшего от кары. И, нацеливаясь набрякшим кулаком в сияющую плешку, Симагин вскричал, забывшись:

– С молитвою Христовой сколько вас, Июд? Народ в рабстве, не вздохнуть! В переделку надо пустить, в переплавку, чтоб с корнем выжечь рабство. Чрез вас мы рабы-то, чрез вас и Христоса вашего. К железной штанге прикованы цепями, как арестанты, и тащимся до гроба. Ты слышишь, старик? Одна мышка ест мало, но мыши, когда расплодятся, поедают все. Сколько вас, мышей, с именем Христовым! Обманщики, вруны… Молчи, не хочу слышать. Я еще вернуся с мечом, обагренным кровью, и умоетесь все! Будет чудо!

И снова Симагин вознес над стариком кулак, не с намерением ударить, но для острастки, и, забывшись, не поймал легких звериных шагов брата, не успел отпрянуть – тот неслышно явился за спиною, подхватил Симагина за ворот кафтана и, сунув пару тычков коленкою, кинул в дальний угол пещерицы.

– Хвалишься, всех любишь! – не успокаивался Симагин. – И меня возлюби. Я тебя убить хочу, а ты возлюби.

– Ой-ой-ой, – покачал головою отшельник. – Ну как язык не онемеет?

– Возлюбишь, старик, когда резать придут?

– И тебя люблю, заблудшего сына, за болезную гордыню твою. И неуж не убоишься, не дрогнет сердечко твое пред судом, когда призовут к ответу? Там грешника люто привечают и к допросам водят и один день покажется за триста лет.

– Я бог, я бог! Мне ли чего боятися, – без прежней мощи в голосе воскликнул Симагин и с испугом поглядел на меховой куколь, валявшийся возле порога в келейку. И снова суеверно екнуло в груди: сронили честь, стоптали под ноги уж в который раз. Дикое место, и чрез диких людей сквозь Сибирь бреду, как сквозь пустынь…

– Вы не гневайтесь на него, – вдруг подал голос Донат, доселе молчавший. – Вы рассудите, отец: а врага как? Вот нагрянет он и почнет вязать.

– И врага полюби! – не колеблясь, ответил Паисий. – Он на тебя с оружьем, с пристрастием и гневом, а ты на него любовью. Пускай идет, пусть. Он сатанеть будет, а ты любовью его.

– Но враг вот он, на пороге, я слышу его. Чего ж тогда борониться? Встретим с объятьями.

– А ты готов, сынок? Вдруг в святом скиту прольется кровь и место Божье проклянут, как тогда? Ты готов безропотно страдать, любя?

– Непролитая кровь гнетет, – вдруг признался Донат, сказал с таким отчаянием в душе, будто коросту там содрал. Голос дрогнул и выдал близкую слезу. – Невмочно гнетет, невмочно. Утишиться не могу, отец, – почти шепотом досказал Донат и понурился.

Безмерная тоска скитальца достигла сердца отшельника, ударила в самый родник, отворила его, и легко, обильно заплакал Паисий.

– Вижу, вижу, что Божий человек. Есть на лике твоем печать нестираемая. Смири гордыню, неведомый странник. Буду о том Бога молить.

Отшельник встал на колени, молясь перед Спасителем, и скоро по половицам кельи побежал ручеек слез, заструился меж плахами, звонко закапал, пролился в озерцо слез на каменистое ложе.

Симагин из дальнего угла сверкал глазищами и плевался.

Брат опустился подле отшельника на колени и легко, неслышно приобнял его за острые стариковские плечи, обтянутые черным подрясником. Потом, решившись, сходил к пустому гробу, принес мантию, накинул на схимника. Паисий рыдал, тряслося его худенькое, изморенное тельце, и, как живой, вздрагивал на его спине вышитый череп.

И грянул гром небесный.

Растворились своды, прокатилась колесница громовержца, высеклись молоньи из стальных ободьев, осветили ущелье, пещерицу и помертвелые лица скитальцев.

И потряслась земля до самых глубин. Гул провалился в каменные теснины, а после покатился, клубясь, по-над Мылвою, и даже непокорливая река сниклась в постелях, споткнулась в извечном беге.

А следом спустилась тишина.

И услышали отшельники, как облегченно и звонко упала в озерцо последняя слеза Паисия.

И голос, раздавшийся следом, в этом безмолвии был подобен безжалостным тюремным засовам; он перекрыл бродягам все ходы-выходы и привел их в чувство.

– Эй, еретник, покажися!

Трое в пещерице переглянулись, не принимая к себе дерзкого зова, а блаженный брат радостно расхохотался. Он был готов к обороне и сейчас радовался своей хитрости. Выхватив из огнища пылающий сук, не выпуская из бородатой пасти сохачиную ляжку, он вышел на волю и поднял головню над собою, высвечивая темень. Над обрывом, хорошо различимый, ждал хлыстовский пророк из Спаса, за ним толпился народ. Брат загукал, заграял, замахал головнею, полетели искры в черное ущелье, где бельмом вспухала река.

– Эй, гугня, зови старика! – снова вскричал главарь ватаги; пришедшие из бору искальщики, посланные волостным старшиною, никак не походили на гостей. – Мости дорогу-то, дьявол, а ну мости! Эвон что учудил, гугня. Ужо дорвемся, бороду расчешем!

– Ружжо забыли, вот бы пужнуть…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату