укрепляя дух, заговорил грубо и дерзко:

– Ну пошли, пошли. Где застрял, креститель? Как в яму провалился.

Клавдя чуть не побежал, так заторопило его сердце, так обрадован было кончиною долгого поста. И то, что шли одни, никто не попадался навстречу, тоже радовало и сулило добрый исход. Но вот Миронушко остановил Клавдю возле темно-коричневой дверцы и широко распахнул. Сразу увиделась битая из глины русская печь, высокое, гудящее пламя в утробе. Огонь плясал хищно, яро, по-звериному выгибаясь, норовил из устья выметнуться прочь, и багровый свет его струился по стенам. Клавдя спустился по трем ступеням вниз, машинально считая их, дверца за ним властно хлопнула, упал железный крюк, несчастный торопливо оглянулся, и сердце у него оборвалось. Миронушко уже успел где-то подхватить кожаный фартук и сейчас торопливо подвязывал его, наверное, боялся опачкаться кровью. В округлившихся, неожиданно помолодевших глазах пылали два жадных костерка, а тело, облитое до пят длинным передником, с напряженно вывернутыми назад руками, казалось освежеванной скотской тушей. Клавдя потерянно заозирался, отыскал взглядом узкий деревянный топчанчик с засаленным, видавшим виды изголовьем, покорно сел, зевнул широко, устало и, недолго помедливши, мерно качая головою, вдруг самовольно лег, протянул ноги, плотно сложил их одна к другой и закрыл глаза. Тело казалось чужим, деревянным, уже не принадлежало ему, но сердце, до сей поры молчавшее, вдруг забилось оглушающе, и в затылке заковали внезапные кузнечные ручники, отчего голова заподскакивала. Предчувствие беды и оглушающий страх затопили от макушки до пяток, но вместо того чтобы сорваться и бежать стремглав, он еще пуще сцепил ноги и стиснул зубы. «Господи, дай укрепы, Гос-поди, не дай пасть духом».

Шаркающие шаги приблизились, украдчивые, настороженно-воровские, из ночи, из темени, издалека, и, загремев, наконец смолкли у изголовья. Не размыкая глаз, Клавдя попросил:

– Слышь… по уговору. Как сговорились, отче.

– Да, да. Ты испей, сын мой, испей… Ты испей, это сладко. Это нектар божественный. Заснуть и проснуться иным.

– Ты не проведи, отче, – меркло досказал Клавдя, удобнее располагаясь на ложе и закрывая глаза. Запоздалое огорчение иль глухая тоска подобрались под горло и остались там. Каменная тягость налила чресла, переполнила утробу, густая обволакивающая темень навалилась на Клавдю, поглотила его, и в дальнем углу пещерицы вдруг увиделось крохотное, не более ячменного зерна, полузабытое материно лицо и громадные разношенные руки. Она иль заслонялась корявыми ладонями, не подпуская сына к себе, иль оборонялась от нежитей, иль отпехивала иную тягостную силу и надрывно кричала: «Кланюшка, не ходи туда. Кланюш-ка-а, там темно».

С печного засторонка Миронушко достал сточенный сапожный нож, накалил на угольях лезо и украдчиво подступил к беспамятному агнцу, не сводя лихорадочного взгляда с белого запрокинутого лица. И воскликнул скопец, торжествующе вскинув руку. «Смотри, дитя, на сокрушенного змия!..»

Часть четвертая

Глава первая

Иссяк иль запечатался до времени Паисьев слезный родник? Давно ли не просыхал от слез отшельник, зренье почти утратил, и в красных, воспаленных обочьях терялся бесцветный, водянистый взгляд. Но тут, посреди реки, во всякую непогодь, принакрывшись затвердевшим от мокряди рогозным мешком, Паисий заветрел, затвердел лицом, и незнакомая прежде лихорадка не отпускала его во время суток. Как давно, при его ли жизни, кочевал он, еще не старый, охотно подчинившись воле брата. И вот кинул его, предал, оставил в келье на потеху лесовым побродяжкам, этим еретикам-спасовцам.

А поначалу жалконький, как постная сорожка, в застарелой рыбьей жиже трепетал на дне лодки старец, себя лишь виня: он в мыслях-то давно уже вернулся к подножью, на каменистую косицу и звал виноватым голосом брата, чтобы тот простил его и принял к себе. «Чего надумали? Куда мчат нелюди? Вот прикажу завернуть иль прокляну тут же…» Но лодка летела вниз по Мылве, волна всхлапывала в бортовины, сыпала мелкой водяной пылью, и Донат, отобрав прави?ло у Симагина, широко, по-младенчески скалился в мокрую, едва разжиженную темень. Кто поймет Паисьевы муки, кому отзывчивы они? «Паисий, Паисий, жизнь прожил, а ума не нажил. Ну кого ты пожалел? На кого брата своего променял? С какою болью отрывалось сердце от сердца, кровь сочилась и, засохши, больно секла кожу, как запоздалый град. Вихри объяли, темные, крылатые, готовые подъять и вымчать из лодки. Крепче хватайся, инок, за бортовины, ломай давно не стриженные ногти о тягучую пупырчатую смолу; пуще держись, Паисий… Клятву даю тебе, брат, страшную клятву на хлеб и соль, на нож вострый и воду гремучую. Пусть язык мой отсохнет, пусть члены мои отпадут, как отжившие листья, и незатихающими язвами запечатается тело мое, пусть жилы зачерствеют и полопаются. Не выдам тебя, сердешный, и пусть душа твоя пребывает во сне…»

Маялся, бил себя в грудь Паисий, всяческую хулу напуская на себя, но одно знал верно, что предаст, изменит и нет другого ходу. Потому и каялся и клятвы обещал, что душою так давно жаждал сего дня, будто впервые, после долгого страшного запора, вдруг скинул ковы и вышел на белый свет под раннее младенческое ярило. «А не так разве и было? Случилось, что однажды попал в клеть, в мрачный чулан, полный смрада и крыс, и долго страдал, дожидаясь званого часа. И настал он, пришел: то Бог сподобил к подвигу».

Лодка летела вниз, спешила, расступались, распадались гранитные берега, и вот пробило будто саму землю первым лучом, так озарилась она, пошла сполохами, и за ближним гольцом, толсто одетым пихтачами, заиграло солнце. И прочь страхи, прочь ночные страданья и напасти. «Чего плакаться, чего? Кого пожалел: того юрода и ирода, что цепями повязал и нуждишки не давал справить без дозору. Так брат ли был он мне иль кат, злодей, похититель моего блаженства? Он чувствие мое одел в каменье, и молитвы мои сквозь аидовы теснины не досягали слуха Спасителя. Народ заждался. Моя ли вина, что однажды познал я, лишь оком одним узрел Беловодье сквозь древесную листву и оно поныне иссушает мой мозг, не дает покоя. Брат ты мой, брат, не томись по мне и не гонись следом, изнуряя меня напрасною печалью; лучше вложи в десницу мою меч веры и укрепи в пути. Боже, сколь слаб я, как обветшалый лист на осеннем черене, как жемчужина росы на острие пера под жарким ярилом. Тщился собою мир осветить в некой гармонии и всех утешить разом: глядитеся, дескать, братцы, отичи и родичи, взирайте на жизнь предстоящую…»

Мылва вила колена, остепеняясь, кротея с каждым днем, саму себя путала, теряя прежнюю прозрачность, иного покраса и вкуса пошла вода, сине-желтая, под цвет прибрежных глин. То на гребях шли, то под парусом, последнюю заимку, крытую лабазом, оставили неделю тому. То холодом опахнет, то жарою опалит: трава по бережинам лошади по холку, густая, дурманная, в сон клонит. Оттого виденья всякие, и часто блазнит и маревит, и постоянно звонница слышна.

Паисий постился и вовсе перестал есть; Симагин, пугаясь, что старик испустит дух, пытался насильно покормить его, но старца вытошнило за борт. Столько лет минуло, а все памятно, так знакомо, будто навечно записалось в отжившей головенке. Пространна Сибирь, и как легко потеряться в ней; можно век прошататься по этой земле, и некому будет исповедаться в смертный час; тут не только жалконький человечек может пропасть, но и целый народ, плодясь и размножаясь, останется тайной для прочих, если очень захочет того.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату