разматываясь к маковице холма, где обнаруживалась вторая, наверное монастырская, ограда. И все невиданное прежде селение увенчивалось золотым осадистым шеломом, соперничающим с самим солнцем. Скитальцы обшарили взглядом протоку по всей ее длине и обнаружили поднятый мост и келью прислужника. Они подошли к озеру и крикнули служку. Он показался, длинный, согбенный, в черной рясе; приставил ковшичком ладонь к глазам, мысля увидеть своих, – и обомлел. На материке стояли чужие, незваные пришлецы. Сторонних людей монах последний раз видел шестьдесят пять лет назад, когда шел ему десятый годок…
Двести лет тому восемьдесят шесть ревнителей старины с Мезени и Печоры, боясь Никоновых новин, страданий и угроз, вместе с женочонками своими, детишками и кой-каким имением погрузились в лодьи и, ведомые соловецким старцем Германом, отправились в Исход. Путь их был долог и горек, пока-то попали они в Обскую губу, а после подымались вверх по реке, перемогая всякие невзгоды, и долго выбирали место на старице иль попутной боковой речонке. Выбрали засельщики реку Мылву и весною с приходу начали лес секчи и летом огни по край реки метати и пущати. И были в то время лета сухие, и начал огонь ходить и лес гореть по край реки. И стали клины чистить, и хлеба сеять, мешая рожь меж жита, ржи полагая пятую иль четвертую долю, и возросло жита тем летом много; а другим годом – ржи. Были годы богатые, не зяблые; по три хлеба, а то и по четыре на кряжах снимали, пашни пахали копорюгою. И славили Бога, и отец Герман рек: «Живите тут, где я благословил вас». Но отец Герман кончился, надорвавшись в трудах непосильных, и тогда настал глад и хлебный недород, пошли частые зябели и годы зеленые, хлеб не поспевал, и случилась великая скудость. И начали солому ржаную сещи и толочь на муку, и начали хлебы соломенные ясти[38]
Вернулись ходоки в обитель и рассказали видение отцу Захарию. Захарий же был высокого полета и ума муж. В миру Лука Федоров, он хаживал и на Шпицберген, и на Матке не однове зимовал, обойдя ее кругом, толмачил со свеями и англичанами и слыл за рудознатца, открыв серебро на Печоре. Тою же осенью Захарий отправился к неведомому озеру и подивился необычайному, словно бы рукотворному, острову, по лошадиную холку заросшему жирной, нетоптаной травой, велел поставить на самом взглавье холма келейку, где ныне монастырь, и вызимовал там в одиночестве, размышляя о Руси, о протопопе, томящемся в земляной яме в Пустозерске, и о народце, что доверился ему. Зверь всякий приходил на водопой, и инок дивился обилию зверя; рыба гуляла такими стадами, что вода кипела, и ежели весло воткнуть в эту гущу, то оно не свалится, но так и поплывет стоймя в косяке, удаляясь к дальним протокам; когда же жировая птица снималась с ближних боров, то небо темнело и солнце пропадало от множества крыл. Потом пришла зима с обильным кротким снегом, и опять Захарий дивился мягкости погодья; и решил тогда монах: вот земля благословенная, страна обетованная, к коей стремился народ, да не всякому далась она. И что ни кинь в эту землю, все прорастет и даст богатую ниву, ибо воздух здесь, со всех сторон огражденный лесистыми гольцами и размягченный серебристою водою, хранит в себе неиссякаемую обильную теплоту. А поняв все это, под весну послал Захарий во все стороны тайных дозорщиков и лазутчиков, чтобы высмотрели они всю местность, на сколько поприщ от будущей обители сыщется мирской человек и где находятся туземцы со своими стадами. Долго ходили искальщики, а вернувшись, уведомили Захария, что ближайшая заимка за четыреста поприщ, но прямь за хребтом, коли перевалить его, уже ровно бы иная земля, суровая и каленая: нынче здесь благодать, а там птицы мрут на лету от стужи.
После такового известия еще неделю думал Захарий, а размышлять причины были: как жить далее, как возводить обитель? Общиною ли трудовой иль скитом? Монастырским уставом обустроиться, по келейным иноческим правилам, иль вольным мирским обычаем? Как ставить городище и как продлевать во времени, чтобы не захирело, не иссякло поморское артельное согласие? И только насчет веры сомнений не было: надо держаться русской истинной веры, заповеданной отцами. Озеро пело, свитое из тончайшей серебряной скани. И воскликнул инок Захарий, омыв лицо из озера и плеснув на истомленную грудь: «Посередь белой воды городищу светлу бысть, и рекем его Беловодье».
На самом мыску возле протоки, где отцу Питириму случилось видение, поставили саженный крест из кедровых плах и отслужили молебен. А потом всем народом, что двигаться мог, отправились в елани тес и плашье тесати и бревна сещи, и тем же летом стал отец Захарий со стариками и сиротами лес по воде плавить, и поставили для начала от непогоди большую келью из сушняка, и печь склали из камения, и приготовилась братия жить тут и службу служити…
Караульщик исчез в городище и долго не возвращался. Могли бы протоку переплыть, минуя поднятый мосток, но робели: в иную страну надо было вступать с чистыми помыслами. Симагин замшел за дорогу, заскорбел от грязи и сейчас торопился вернуть прежнее Божье обличье. Надел чистое исподнее, бороду оправил: положил серое, еще влажное мочало на синий камень-валун и, постукивая осколышем, подрубил отросшую шерсть. Мог бы ножом подровнять, долго ли отхватить клок, отнять посекшийся, неряшливый хвост, пластающийся на груди? Так нет же – Симагин и в правке бороды стремился быть особенным от черного, низкого люда. Но кому подглядывать сейчас, кто уличит в измене своим привычкам? И кого может побаиваться сам Бог? Лишь Донат Богошков был возле, но и тот заснул будто бы, распластавшись на отлогом берегу. И смешно было глядеть, как, выпучив глаза, Бог осторожно постукивает камешочком и багровеет от неловко запрокинутой головы, наливается кровью. Потом посох из можжевела сообразил, ошкурил его до костяной белизны, из котомицы добыл поизвалявшийся лисий куколь, о колено выхлопал его, против шерсти расчесал гребнем, взъерошил и оторвавшийся от своедельной митры кровавый камень-рубин протер полою зипуна и вновь приторочил к шапке оленьей жилой. Знать, не чувствовал себя Симагин истинным богом без куколя, венчающего главу, словно бы ему не хватало достойного завершения. Донат лежал на обмыске, опустив ноги в неслышную воду, и огонь тихо утекал из размозженных ходьбою ступней. Озеро сверкало и слепило глаза, потому Донат старался не поддаться его очарованью. Озеро походило на русалочью чешуйчатую кожу и таило обман, и скиталец, боясь волшебных чар, не сводил взгляда с тайного городища, боясь вдруг потерять его. Думалось, лишь отпусти на мгновение Беловодье, и оно растворится, провалится сквозь землю, и на том месте останется лишь купол жирной нестриженой травы.
И вдруг из городища цепочкою выступили они, каждый с посохом в руке, черные одежды, свободно льющиеся о самую землю, скользят по травам, не приминая их, рукава длинные, по колена, и серебристые апостольские бороды выпрастаны поверх платья. Шли двенадцать белолицых смирных старцев и последним – иссиня-черный инок, едва опушенный бородою, не то турок, не то ассириец какой-то, пришлец из эфиопских земель, совсем молодой, почти юный, с откровенными распахнутыми голубыми глазами. Как бы Христос явился со своими многомудрыми апостолами, но еще юный, робеющий, но еще изначальный, слегка виноватящийся своего особого отличия и потому стремящийся стушеваться, уйти в тень. Они так и встали по бережине – двенадцать белолицых старцев с кривыми, отпахнутыми ветром бородами и чуть поодаль иссиня-черный инок с курчавыми эфиопскими волосами, покрытыми скуфейкой. Главный старец (это был отец Елизарий) выступил вперед, ряса туго обтягивала рамена, и был монах даже в старости устроителем и воином. Только что собор долго решал в монастыре, допускать ли в Беловодье пришлецов, дивились чуду, откуда же вдруг явился народ и кто их привел, но мнения разделились, и лишь в одном оказались иноки едиными – каждому захотелось хоть одним глазом глянуть на гостей. Елизарий из-под руки всмотрелся в них. «Люди как люди, – подумал он. Елизарий родился в Беловодье, тут и состарился; он рано принял