– Зарастешь – запинаться о волосье будешь. Падешь и с голоду помрешь.
– Подымут…
И поведал Нахалов, как в третьем годе бегали они для промысла на лодье Данилы Кузнецова и двенадцать человек схоронили на Матке. Выслушали не перебивая, и долгое молчание воцарилось в зимовейке. Кто-то хлюпал отсыревшим носом, кто-то пристанывал, тетешкая возле груди занывшие, обмороженные руки. И каждый, наверное, в эти жалостные минуты вспоминал близкого человека, когда-то погребенного во льдах. Ведь у кого из поморян не случались прежде такие горестные минуты, когда, видя конец, надевал страдалец белую смертную рубаху, уже не чая спастись. А выйдет на берег, в бане сымет запаршивевшую шкуру, за столом умягчит ноющее сердце да отоспится, насколько позволит стосковавшаяся жена, – и опять помор как новенький грошик, готов он столкнуть с берега карбас и плыть в голомень, послушный компасу-матке, Полярной звезде и нажитому знанью. И сам черт тут не устрашит, ибо, в какие бы медные трубы ни пролез поморянин, он никогда не давал обета не пускаться более в море. Все, что осталось позади, – как горестное светлое поминанье, очищающее душу, не дающее зачерстветь ей. Но раз пронесло – значит, не судьба, значит, не приспел срок.
Вечерний морозец на воле выжимал воду: льды с хрустом подымались над закоченелыми бережинами, как невиданные звери, грудились в ропаки, испуская длинный стон. Куржак рисовался на бычьем пузыре окна, освещенный неверной луной. На воле-то синё, смертно, морозно, а тут, подле каменицы да под овчинами, как хорошо слышать пусть стонущее, но свое тело. «Брат-цы-ы, живы ведь мы!»
Сам же хозяин и нарушил внезапно поминальную тишину и, укрепив бодростью голос, вскричал:
– А что, мила-и!.. Нам ли на жизнь жаловаться? Мыто живы и солнушко увидим, а?
– Оно конечно – неча скулить, – согласно поддержали из темноты.
По последнему насту сын пригнал лошадей. Загрузились, зарылись в сена, закутались в малицы да совики, никакому морозу пушкой не прошибить – и с миром прибыли в Зимнюю Золотицу к избе Нахалова. Заехали на взвоз; Нахалов садил мужиков на закорки и таскал в светелку, жарко натопленную к приезду страдальцев. Повалил всех на полу (уже и постели были налажены) и, не призывая на помощь жену, сам обиходил болезных, накормил с ложки, в нужде помог. И еще с неделю ходил за нечаянными гостями и словом худым не попрекнул. А как понял, что ожили постойщики, вернулись к жизни, выправил себе отпускной билет у волостного старшины и по первой воде сплавил страдальцев в Архангельский город. Но на той же неделе задержали Доната на пристани, потребовав вид на жительство иль отпускной билет.
Глава шестая
От архангельского военного губернатора к жителям Архангельской губернии. 2 марта 1854 года
«Государь император Высочайше соизволил объявить Архангельскую губернию на военном положении. Нет сомнений, что каждый из жителей Архангельской губернии, услышав это объявление, задумается, что это значит. Сим дается знать, что хотя война еще не объявлена, но скоро может возгореться, если враг наш не оставляет злого намерения защитить турок против нас, православных.
Зная, что жители Архангельской губернии народ смышленый, бесстрашный и всегда отважный, я надеюсь, что они с Божьей помощью не дадут врагу пользоваться нашими трудами…»
«С бывшего у реки Кулой неприятельского трехмачтового винтового судна, не поднимавшего флага, на трех парусных катерах без флагов было отряжено около пятидесяти человек вооруженных английских солдат и офицеров для промера на реке Мезени, на которой хоть они с приливом морской воды 19 июня были в виду Мезени, но со следующим же отливом воды возвратились к морю.
На обратном пути отряженные приворачивали в деревню Семжу, где сожгли судна: шхуну 3-й гильдии купца Виктора Шевкуненко, мореходное судно мещан Василия и Степана Калинцевых и некрытый мореходный карбас крестьянина Степана Филатова. Покушались сжечь и деревню, но оставили, вместо этого взяли в деревне восемь куриц, трех петухов, застрелили девятнадцать голов разного мелкого скота, увезли с собой и не заплатили денег. Были в некоторых крестьянских домах и в питейном, сломав у последнего замок, но ничего не взяли, так как ничего не нашли, ибо все, что можно было спрятать, крестьяне перед этим случаем вывезли и спрятали за деревней».
Подошли к Мегре – там ни одного мужика; какой был скот – порезали и ушли. Под Койдой встретили карбас тоньской, полный семги; обошлись мирно, рыбу забрали, деньги выплатили. Потом в устье Мезени попали в Семжу. Народ весь подался в лес. Остался только дед Матля 105 лет, еще крепкий старик, кулаком из любого мог дух вышибить. Англичане его напоили допьяна, какой скот был – порезали, деньгами дали деду и ушли. Когда вернулся народ семженский, то узнали про деньги, отняли у деда, стали делить да и подрались…»
«А Яшка-то Шумов из Дорогой Горы что учудил: страху не знает мужик. А был он на семужьей тоне, когда англичане объявились и нужно было весть дать в Мезень. Испекли они житнюю кулебяку с кислой рыбой и спрятали в нее донесение волостного старшины. Поплыл Яшка на карбасе, тут с английского фрегата его и взяли в плен. Допрос учинили, дескать, куда да зачем. А Яшка-то врать, дескать, вот, попал в беду, в морской унос. В сундучок капитан поглядел, там в тряпице кулебяка, и такой от нее шибко худой дух идет, что с англичанином тем дурно сделалось. Он и говорит, поди, дескать, прочь да на глаза не попадайся боле, и дал в дорогу бутылку рому. Прибыл Яшка в Мезень, доложился о неприятеле, и после крымской кампании ему серебряная медаль вышла и золотые часы. Сам царь его в Питер вызвал, спасибо говорил…»