крупные черты – и глаза, и нос, и широко растянутый кривоватый рот – норовили сбежать с лица – столь суетливы были они и хитры.
– Горяченького-то не хлебнешь, дак черева как пустынь… Сделайте милость, – Клавдя подвигал чашу, будто он угощал, – мне не жалко. – Схлебните чего ли, отец милостивый.
Но Громов отказался.
– Пойдешь за мною? – вдруг предложил. – Сыном будешь. По времени все отпишу. Люб ты мне, парень. Бог на тебя наслал.
– Пойду, как не пойти. Как нитка за иголкой. Куда ни позови.
Ведал бы Клавдя, когда соглашался, за кем пошел…
И вытащили меня за святые волосы, и Бога не страшась, и тут все били чем попало, без всякой пощады; и поясок с меня сняли, и крест, и ручки назад завязали, и назад гири привязали. И повели великим конвоем, и шпаги обнажили, и со всех сторон меня ружьем примкнули: одним ружьем в грудь, а другим сзади, только что меня не закололи. Привели меня в Тулу и посадили на крепком стуле. И перепоясали меня шелковым поясом, железным, фунтов в пятнадцать, приковали меня к обеим стенам и за шейку, и за ручки, и за ножки и хотели меня тут уморить. И были завсегда четыре драгуна на часах, и в другой комнате сидели мои детушки трое, которые на меня доказали, и было сказано поутру сечь их.
Но мне их стало жаль, и я со креста сошел, и все кандалы с меня свалились, а драгуны в это время все задремали и меня не видели, как я прошел. И я своих детушек нашел и говорил им: «Детушки, не бойтесь! Ничего вам не будет, и будете вы отпущены. А я уж один пойду на страды за всех своих детушек прославить имя Христово и победить змия злова, чтобы он на пути не стоял и моих детушек не поедал».
И тут меня хватились, и все злые удивились, а иные устрашились, и по всем местам бросились. И нашли меня на дворе, я по двору гулял. Из железа ушел, а со двора не пошел. Отец Небесный мне не велел, а приказал мне сию чашу испить. И тут мне от нечистых велик допрос был. И ротик мне драли, и в ушках моих смотрели, и под носом глядели, говорят: «Глядите везде! Есть у него где-нибудь отрава». И тут мне в личико плевали, и все тут меня били, кто чем попало, и тут мою головушку сургучом горячим обливали. И приказ был отдан, чтобы близко ко мне не подходить, чтобы на кого-нибудь не дунул или не взглянул: вишь, говорят, он великий прелестник, и чтобы не приворотил. И великим назвали волхвою, так прежде Господа называли волхвою: «Он всякого прельстит, он и царя прельстит, не довольно что нас! Его бы надо до смерти убить, да приказ не велит. Смотрите, кормите его да бойтесь, и подавайте ему хлеба на шестике!» И хлебовые подавали, ложка была сделана аршина полтора: «Подавайте ему да прочь отворачивайтесь».
И повезли меня из Тулы в Тамбов, а оттуда в Сосновку с великим конвоем меня наказывать. Народ за мной шел полки полками, и ружья, и шпаги у солдат были наголо, а у мужиков было у всякого в руках палка. Тут меня сосновские детушки встретили и говорят: «Везут нашего родного батюшку!» И плакали все слезно, и тут вдруг поднялась великая буря и сделался в воздухе шум и пыль, что за тридцать саженей никого не видать. И стали наказывать меня кнутиком, и секли долгое время так, что не родись человек на свете. И мне стало весьма тошно, и стал я просить всех своих верных и праведных: «О верные, о праведные! Помолитесь за меня и помогите мне вытерпеть сие тошное наказание. О! Отец Небесный! Не оставь меня без помочи, и помоги мне все определенное от тебя вынести на моем теле, и если да поможешь, то наступи на злова змия и разорви всю лепость до конца». Тогда мне стало полегче, и тогда указ подоспел, чтобы до смерти не засечь. И эти иудеи заставили моих детушек меня держать. И тут всю рубашечку мою окровенили с головушки до ножек, вся стала в крови, как в морсу. И тут мои детушки мою рубашечку выпросили, а на меня свою беленьку надели. И тут я им сказал, что я с вами не увижусь со всеми. И тут мне стало очень тошно, и я сказал им: «Не можно ли мне дать парнова молочка?» Но злые сказали: «Вот еще, лечиться хочет!» Однако умилились, отыскали и мне дали. И как я напился, мне стало полегче и сказал: «Благодарю Бога».
И теперича в Сосновке, на котором месте меня секли, поставлена церковь, а тогда мои детушки были люди бедные. И я им сказал: «Только храните чистоту, и всем будете довольны, тайным и явным. Всем вас Отец мой Небесный наградит и оградой оградит, и нечистой не будет к вам ходить. А чужих пророков себе не принимайте!» И повезли меня из Сосновки в Иркутск, посадили меня в повозку, и ножки мне сковали, и ручки сковали по обеим сторонам телеги, а за шейку железом к подушке приковали. Злой нечистому приказывал: «Смотрите, не упустите! Такова еще не было и не будет: хошь ково обманет!» И повезли за строгим конвоем. В ту пору Пугачева везли, и он на дороге мне встретился. И тут который народ меня провожал, за ним пошли, а который его провожали, за мной пошли. И везли меня полтора года сухим путем и водою…»
«В Москве в семидесятых годах XVIII века был купец Колесников, известный под именем Масон. Колесников располагал главной моленной. Она была устроена под полом, и дневного света в ней никогда не имелось. Над этой моленной находилась большая печь, в которой раскаливали скопческий нож, называемый „булатным мечом“. В ней же сожигали тела тех, которые умирали, не перенеся оскопления. Колесников был очень богатый человек, торговал пушным товаром. Его лично знали император Павел и Екатерина Вторая».
… Зашли в Москву, как в дом свой, обжитой и ласковый. В новом наряде Клавдя показался себе иным и уже озирал, оглядывал престольную не с робостью, но далеко идущим умыслом. Колокола звонили к вечерне, Москва золотилась, на всем лежал ласковый, кроткий предвечерний свет. И это тоже показалось добрым знаком. Подумал: а он-то бегал по слободам да пригородам, читал запуки и заклятья, и как просто все закруглилось. И от нахлынувшего доброго чувства ко всему гомонливому люду, к этой неожиданной домашности неслыханно великого города, который вот так решительно и сразу пригрел сироту, сердце у Клавди защемило, и он готов был заплакать. Но крепился и ко всему приглядывался сквозь щипкую пелену, и готовно крестился на каждую маковку, на каждые монастырские ворота. А Громов меж тем возликовал, со злою насмешкою: «Чу, ребята! Черт заколотил!» И плевался поминутно и отчего-то придергивал, прищипывал Клавдю, пока-то он не пришел в себя, а потом и смекнул, что далеко отстранился душою от нового хозяина своего, от благодетеля. И смахнул паутинку с глаз, пристрожил себя, чего, дескать, рассполивился мужик, ведь лев, хозяин идет по Москве; но никто не признавал пока в нем головы, надеи, батюшки, кормильца. А придут, утешил себя, скоро придут полки полками и поклонятся. Недавние слова попечителя о некоем искупителе воспринялись Клавдей как откровения о нем самом. Приосанился, пуховую шляпу сбил на затылок, нижнюю губу гордовато выпятил. «Опасайтеся, волки, и медведи, и все мелкие звери, сам лев к вам идет».
Громов украдкой присматривался к парню, и желчная усмешка едва трогала губы. По испитому, зажелтевшему лицу, будто бы никогда не знавшему земных радостей, редко-редко пробегала тень тревоги, и снова замыкалось, твердело обличье, теряло всякие живые признаки.