обнародовал манифест о начале военных действий, а 18 ноября адмирал Нахимов сжег весь турецкий флот в Синопской бухте.
Но буржуазная Европа, кровные интересы которой были сейчас затронуты наступлением «ситцевого империализма» Николая I, уже успела на время примирить свои противоречия и составила коалицию против слишком торопливого претендента на турецкое наследство.
8 октября английская и французская эскадры вошли в Босфор, и о взятии врасплох Стамбула не приходилось более думать. «Верный союзник» – Австрия, от которой Николай ожидал вечной признательности за спасение от революции, вела даже не двусмысленную, а прямо угрожающую политику, в результате которой дунайская кампания становилась опасной. Надежды на русофильские тенденции торийского[31] правительства Англии рассеялись, как дым, после Синопской победы. Разгром турецкого флота, в турецкой гавани, после того как Англия формально поручилась за неприкосновенность турецких портов, разгром почти на виду английских военных кораблей, стоявших в Босфоре, – был пощечиной, которую умело использовали либералы – представители интересов хлопчатобумажной индустрии Манчестера. Вопрос о разрыве с Россией сделался вопросом жизни и смерти торийского министерства.
«Меня обвиняют в трусости», – говорил русскому послу министр иностранных дел, лорд Эбердин. – «Я не смею показаться на улице, я не могу больше бороться».
Принца Альберта, мужа королевы Виктории, считавшегося сторонником сближения с Россией, толпа встретила свистками при открытии парламента. Глава враждебных России вигов.[32] Пальмерстон, недавно демонстративно вышедший из кабинета, был вновь приглашен в правительство. На Дунае, под Силистрией, русские терпели неудачу за неудачей. Европейская война с Россией была неизбежна, и Турция стала участницей этой войны.
Несмотря на близкое соседство с театром военных действий, жизнь в Софии текла по старому тихо и спокойно. Мусульманское население города состояло, главным образом, из военных, чиновников, сборщиков податей, духовенства и помещиков, съехавшихся сюда из деревень, где они чувствовали себя в опасности. Свободное время они проводили в многочисленных кофейнях, напоминавших кофейни Стамбула и анатолийских городов. Посетители часами сидели здесь за маленькой чашкой густого ароматного кофе или посасывая предлинную трубку наргиле со смирнским табаком, под стук костяшек нардов.[33] Обычно такие кофейни имеют постоянных клиентов, которые, облюбовав одну из них, изо дня в день ее посещают, встречаются здесь с людьми своего круга, заводят знакомство с другими клиентами. По вечерам притягательной силой кофеен, при отсутствии в то время театров и иных развлечений, являлись сазы.[34] Обычно – это трио или квартет из струнных восточных инструментов, вроде домры. От времени до времени в инструментальный ансамбль вплетается пение одного или всех музыкантов. Мотивы и манера пения, конечно, специфически восточные. Слова песни или заимствованы из старых поэтов, или же сочинены самими певцами.
Софийские кофейни славились своими сазами и песнями, сочинявшимися самими исполнителями.
Кемаль, которому было тогда не более 14 лет, вскоре стал усердным посетителем этих кофеен. Он познакомился со многими молодыми завсегдатаями, участвовал в их диспутах о достоинствах той или иной песни, или тех или иных исполнителей. Молодые люди сами писали небольшие стихотворения или загадки в стихах, а потом соревновались в их разгадывании. Хотя Кемаль был самым младшим из этой компании, но живостью ума, способностью разгадать самую сложную загадку, хорошо срифмовать какое-либо изречение он быстро завоевал всеобщие симпатии.
Однако, увлечение поэзией сазов было недолгим. Мальчика тянуло к чему-то иному, более серьезному, но никто не мог указать ему дороги. Как его прежние наставники, так и все окружавшие его сейчас превозносили достоинства старой классической поэзии. Ему стало казаться, что только изучение ее избавит его от гнетущей неудовлетворенности, и он вновь погрузился в свои книги. Язык их был труден, наполнявшая их мистическая философия была туманной и непонятной. Когда он раньше читал эту поэзию, его привлекала лишь ее звучность и внешний блеск; теперь он старался добраться до смысла, и это было чрезвычайно трудно.
Кемаль искал учителей, которые помогли бы ему разобраться в тонких филигранных метафорах и в изящной игре слов Фузули, Бакы, Неф'и, Недима и других прославленных османских поэтов. Кое-что из этих стихов ему давал читать еще в Карсе его учитель шейх, но тогда они казались ему совершенно непонятными. Сейчас, помимо их звучности, впечатление глубокого сокровенного смысла неотразимо притягивало Кемаля. Под их влиянием он сам начинает писать ряд довольно примитивных подражаний. Одновременно он углубляет свои занятия арабским и персидским языком и с помощью учителей прочитывает ряд книг, и в том числе знаменитый «Гюлистан» персидского поэта Саади.
В первые месяцы пребывания в Софии дед старался отвлечь Кемаля от серезного не по летам образа жизни. Одним из любимейших развлечений тогдашней чиновничьей провинциальной знати были большие пышные охоты. Сотни людей на кровных лошадях с доезжачими, егерями, со сворами дорогих собах целыми днями охотились в окрестностях, где всякого рода дичь была в изобилии. Вытаптывались крестьянские поля, собаки травили деревенский скот, селян насильно отрывали от работы и заставляли итти загонщиками.
Кемаля эти забавы отвлекли лишь на короткое время. К тому времени в юноше развилась сильная чувствительность. Беспощадное и ненужное истребление безобидных зверьков ради прихоти скучающих горожан скоро начало внушать ему настоящее отвращение. Как-то он застрелил молодую лань, к трупу которой тут же доверчиво подбежали детеныши. Эта сцена так ужаснула его, что он бросил ружье и, плача, поклялся никогда больше не охотиться. Клятву эту он сдержал до конца жизни.
К этому периоду относится начало серьезного критического подхода Кемаля ко всему его окружающему. До сих пор в его глазах дед был наилучшим, добрейшим и благороднейшим человеком в мире. За его заботы и любовь Кемаль платил ему восторженным преклонением и глубокой детской привязанностью. Проникнутый инстинктивной жалостью к несчастному бесправному народу, погибавшему в бедности и нищете, наслушавшись с детства рассказов отца о жестокости и деспотизме султанов, Кемаль не отдавал себе отчета, что его симпатичный, добрейший дед является одним из орудий этого угнетения и эксплоатации. Жизнь в Софии, когда он стал более сознательно смотреть на окружающее, открыла ему глаза на многое. Это повело к ряду столкновений с дедом. Так, однажды Кемаль возмутился тем, что Абдулатыф-паша взимает особый сбор со всех приходящих в окружное управление. Этот сбор, называвшийся тогда «крыльцовым сбором», узаконенный обычаем и считавшийся дозволенным, заставлял бедное население избегать обращаться к властям даже в случаях насущной необходимости. Кемаль много раз говорил об этом в присутствии деда и однажды резко назвал этот сбор хабарничеством. Надо знать весь строй патриархальной турецкой жизни и то, впитанное с молоком матери, чувство глубокой почтительности к старшим, столь характерное для турецкого юношества даже более близкой к нам эпохи, чтобы понять всю смелость этого первого «политического протеста» Кемаля.
Кемалю едва исполнилось 15 лет, когда, повинуясь существовавшему тогда обычаю, его женили.
Несмотря на ряд довольно подробных биографий Кемаля, из которых одна написана его сыном, мы