– Я серьёзно спрашиваю!

– А я серьёзно отвечаю!

– Поздравляю! – Фоменко даже привстал, радуясь за товарища. – Пиши заявление с завтрашнего дня… Нет, лучше с понедельника.

– Можно договориться… До конца учебного года они подождут! – предложил я, не ожидая такой административной поспешности.

– Хватит жертв! – Стась хлопнул меня по плечу. – Ты там нужнее! Пиши заявление!..

– Неужели так серьёзно? – догадался я.

– Серьёзнее, чем ты думаешь! Шумилину звонили из министерства, мне – из райкома партии. Фронтальную проверку раньше через год обещали, а теперь извольте кушать, «фронталка» в сентябре будет! Тоже, думаю, не случайно… Ну, ничего: директор школы не начальник «Берёзки», конкурентов мало… Отобьёмся!

Когда я вышел от Фоменко, начинался шестой урок. Возле кабинета начальной военной подготовки пытался выравняться построенный в две шеренги мой девятый класс.

– Смирно! – улыбаясь, скомандовал военрук Жилин и добавил: – Ивченко мне вашу просьбу передал, я его от занятий освободил!

– Какую просьбу? – не понял я.

– Неужели наврал? – удивился военрук.

– Отдать под трибунал! – вытягиваясь во фрунт, посоветовал Бабкин.

– Разговоры в строю! – рявкнул Жилин. – Команды «вольно» не было. Челышева!

Вика, поправляя чёлку, удивлённо посмотрела на учителя и нехотя опустила руки.

– Разберёмся! – пообещал я и пошёл дальше по коридору.

Дверь в кабинет математики была приоткрыта: у доски под плакатом «Долой безответственность!» стоял худой, сутулый десятиклассник, а за столом сидел обессиленный Борис Евсеевич. В комнате больше никого не было.

– Думай! – приказал Котик ученику и вышел ко мне в коридор.

– Репетируете? – спросил я.

– Нет, учу, – скромно ответил он. – Способный парень – должен поступить на мехмат… А вы все-таки уходите?

– Откуда вы знаете? – удивился я.

– У вас фамилия перспективная – Петрушов, от этого в жизни очень много зависит. С такой, например, альковной фамилией, как моя, дальше учителя-методиста не подымешься. Был, знаете, в прошлом веке поэт Иван Лялечкин и умер, разумеется, молодым…

– Лялечкин? – переспросил я. – Не помню…

– Худо, конечно, но простительно: его мало кто помнит. Но вот когда наша прекрасная Алла Константиновна Брюсова или Луговского «не помнит», это уже черт знает что! Во времена моей зрелости физики с лириками воевали, а теперь тихо: физики читают лирику, а лирики ничего не читают! У меня к вам, Андрей Михайлович, просьба: будете работать в журнале, никогда не пишите про школу! Честно напишите – не напечатают, соврёте – нас обидите!

– Вы плохо думаете о нашей литературе, Борис Евсеевич! – возразил я.

– Я не думаю, я читаю…

В учительской было пусто, только Елена Павловна сидела, положив голову на ладони, и внимательно наблюдала голубей, которые, утробно перекликаясь, неуклюже бегали по карнизу.

– Андрей Михайлович, – сказала она, не глядя в мою сторону. – Какие у вас планы на лето?

– Никаких…

– Хотите поехать с нами в трудовой лагерь? Свежий воздух, песни у костра, глубокое проникновение в душу подростка…

– А Чугунков? – спросил я.

– Приезжала его законная жена – специально на меня поглядеть, – Казаковцева откинулась на спинке стула, надула щеки и сдвинула брови. – Осмотрела и заявила, что Виталий Сергеевич на лето приговорён к принудительным работам по месту жительства, будет ремонтировать квартиру. Так что осталась я совсем одна, и вы тоже меня бросаете, уходите…

– Ничего не поделаешь: даже с постоянной работы люди уходят. А я человек у вас временный…

– Жаль… Неужели ваш Пустырев сжёг рукопись?

– Кто вам сказал?

– Лёша Ивченко… Бедный увлекающийся мальчик! А я думала, рукописи не горят…

– Это, Елена Павловна, всего лишь девиз…

– Жаль, что всего лишь девиз… Запишите на всякий случай мой домашний телефон. Если подойдёт мама и будет спрашивать, сколько вам лет и кто вы по профессии, говорите: вдовый член-корреспондент предпенсионного возраста… Хорошо?

Елена Павловна поглядела на меня светлыми, похожими на две тающие снежинки глазами. Шрамик на щеке она прикрывала пальцами.

Я прощальной походкой шёл по школьному коридору и вспомнил, как пятнадцать лет назад, победоносно сдав вступительные экзамены в педагогический институт, забежал похвастаться в родную школу, но учителя ещё не возвратились из отпусков, а старенькая уборщица Ефросинья Николаевна – мы её называли «нянечкой» – долго меня не признавала, хотя с последнего звонка не прошло трех месяцев. Я зашёл в свой класс, сел за свою парту… Погоди, а где я сидел? В десятом классе моим соседом был Серёжа Воропаев – это точно. Мы сидели у окна, впереди была свободная парта, а дальше – учительский стол… Теперь вспомнил! Парты у нас были мощные, монолитные и словно покрытые наскальными рисунками, их каждый год закрашивали толстым слоем зеленой краски, но следы поколений, оставленные перочинными ножами и другими острыми предметами, все равно проступали: мальчишечьи и девчоночьи имена, соединённые многозначительными плюсами, прозвища злых учителей, незапоминающиеся формулы… Переходя из класса в класс, мы вырастали из своих парт, как из детской одежды, – и это называлось взрослением. Приветствуя входящего учителя, мы вставали и хлопали откидными крышками – и в этом была какая-то особенная торжественность. Впрочем, минувшее, пройденное, даже если в нем полным-полно ошибок, всегда дорого, потому что невозвратимо…

И вот я (нет, не тогдашний самонадеянный первокурсник, а сегодняшний неполучившийся учитель) спустился в вестибюль и услышал доносившееся из пионерской комнаты металлическое кудахтанье горна: Петя Бабкин объяснялся в любви Вале Рафф. Я заглянул к ним, отобрал у пунцового от натуги и смущения кавалера духовой инструмент и, вспомнив детство, проведённое в пионерском лагере макаронной фабрики, сыграл: «Спать, спать по палатам…» Валя захлопала в ладоши, а Бабкин, к моему удивлению, промолчал.

В метро я думал о девятом классе, о письмах, которых было слишком много в последние дни, о роковой судьбе Пустырева. Прав, обидно прав мой шеф-координатор: Пустыреву не везёт даже после смерти, точно мрачное языческое проклятье тяготеет над этим близоруким, задумчивым учителем-словесником, заслонившим своей грудью… заслонившим… грудью… Словно речь идёт не о тёплой человеческой плоти, а о бетонной стене… Мне иногда кажется, что его жизнь так же не похожа на мою жизнь, как скорбная очередь за блокадным пайком на горластый хвост за импортным шмотьем! И надо быть честным: эту чёртову «коллективку» ребята отдали не мне, а Николаю Ивановичу Пустыреву, в собственные, давно истлевшие руки… Все, что могу сказать!

В полной задумчивости я пересел в автобус, и у самого дома меня победно оштрафовали за безбилетный проезд в городском транспорте.

Возле моего подъезда, на лавочке, в обществе критически настроенных пенсионерок сидел Лёша Ивченко.

– Вот он! – показывая на меня, в один голос объявили старушки. Шеф-координатор вскочил и бросился навстречу.

– Андрей Михайлович, – запинаясь от волнения почти закричал он. – Неужели вы ничего не заметили?! Пустырев сжёг оба экземпляра, а Елена Викентьевна читала почти слепую рукопись!

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату