Чернов в ответ на мое требование прийти с матерью заявил угрожающе: «Вам не жить на свете, если вы меня из школы исключите». Характеризуя нынешний облик Чернова, я не могу не заметить, что он в своих репликах пропагандирует употребление спиртных напитков. Я много внимания уделял Валерию Чернову. Строгие меры, примененные мной к нему, не дали положительных результатов. Тогда я решил подойти как старший друг. Чернов воспринял это как мою слабость и распоясался вконец. Для себя считаю невозможным дальнейшую работу в классе, где учится Чернов. С сожалением констатирую, что много усилий, потраченных на воспитание Чернова, оказались тщетными. Еще раз заявляю, что считаю для себя невозможным дальнейшую работу в одном классе с Валерием Черновым. Учитель математики А. Рубинский».
Припомнилась мне эта докладная теперь, в доме Бреттеров, и от этого усилилась неприязнь к Рубинскому. Я во что бы то ни стало хотел любить Чернова-сына. Я хотел ему однажды рассказать о себе. О том, что лишился отца. О том, что я не озлобился и не хочу вымещать на ком-то свое горе.
И теперь мне. захотелось защитить Чернова. И я глядел на Екатерину Ивановну, ждал ее поддержки. Это о ней Чернов твердил всем: «Екатерина Ивановна — лучший в мире учитель!» — и Екатерина Ивановна демонстрировала свое доброе отношение к Чернову: «Настоящий самородок!» А здесь в споре она назвала его подонком. И во мне все вскипело. И так сдавило горло, что я едва ли мог сказать хотя бы одно слово. Моего смятения никто не заметил. Я тихо сел в уголочке, так что все мне были видны, и приготовился к сопротивлению. Я решил выбрать удобный момент и сказать: «А к чему, собственно, можно прийти, если я дальше утверждать формулу: сын в ответе за отца, а отец за сына…»
И все, возможно, так и случилось бы, если бы разговор вдруг не обернулся другой стороной. В один миг рухнуло мое противостояние. В один миг сникла моя высокомерность, и я ощутил себя ничтожным и никчемным в этом теплом и чистом доме.
— Слышали, в Каджероме что было? — спросил вдруг Рубинский.
— А что было в Каджероме?
— Я сегодня обедал с Кашкадамовым. Он говорит, что еле ноги унесли из Каджерома. Толпа гналась, орала: «Берийцы!» Абрикосова, говорят, повалили в снег, еле вырвался, на ходу в товарняк вскочил.
— А что с памятником?
— Изуродовали. Ногу отбили, лицо раскроили ломиком…
— Так и стоит теперь?
— Нет. Организованно стащили с пьедестала.
Бреттер захлопнул книгу. Сказал:
— Это все чепуха. Морозову жалко.
— А что с Морозовой? — это Екатерина Ивановна.
— Покончила в доме приезжих на вокзале.
— Ослепительной красоты, говорят…
— На редкость красива, — это Елизавета Петровна вставила.
— Я ничего не знаю, — это Екатерина Ивановна. Я слышу рассказ Елизаветы Петровны: жених Ларисы Морозовой, не дождавшись реабилитации, убежал из лагеря, чтобы встретиться с невестой. Реабилитация пришла через три дня после его смерти. Когда Лариса узнала…
— Она была в коричневой шубке и в розовой шали? — это я неожиданно спросил.
— Вы её видели?
— Нет-нет, — почему-то солгал я.
Они продолжали говорить, а я сковался не то страхом, не то болью. Опять сдавило горло и судорогой свело у глазного яблока. Я сидел не шевелясь. И сквозь боль у виска вспоминалось, как лицом к лицу оказался с нею в автобусе. Как дурак кинулся к ней, она отпрянула в ужасе, ее смятенные глаза были злы, кончики губ вздрагивали. Потом она отвернулась, прикрыла розовой шалью щёку, чтобы мой взгляд её не касался. Я проехал свою остановку. Пошел вслед за нею. Дважды она резко посмотрела в мою сторону и направилась снова в город. На остановке автобуса она постояла. Я тоже приостановился. Она резко свернула в переулок, потом в следующий, потом во двор, потом в подъезд.
Я вбежал в подъезд с намерением произнести самые добрые и самые прекрасные слова.
— Что вам от меня нужно? — это она гневно.
— Меня поразило ваше лицо.
— Вам предъявить документы?
— Вы недавно приехали?
— Вам сказать, где я остановилась? На вокзале. В доме приезжих. Прошу вас, умоляю, не преследуйте меня…
В растерянности я сказал что-то о недоразумении. Попытался попросить прощения, но её уже не было. Только дверь поскрипывала на ветру.
А в шесть утра меня разбудила мама: кто-то ко мне пришел. Я оделся.
На кухне стоял человек в пальто, я с ним не был знаком.
— Извините за беспокойство, — сказал он. — Дело.
— Какое?
— Вы знали Морозову?
— Нет.
Человек улыбнулся. По-доброму улыбнулся.
— Нам установить одну деталь.
— Какую?
— Вчера вы с десяти до одиннадцати вечера встречались с женщиной, приехавшей.
— Ни с кем я не встречался.
— Это установлено. Женщина в розовой шали… Так встречались?
— И да и нет. Меня поразило ее лицо.
— Она вам что-нибудь передала? Вы её знали раньше?
— Я её видел впервые.
— Значит, встреча носила интимный характер? Я не знал что ответить.
— Никакой интимности не было. Я просто пошел за ней…
— Понятно… — улыбнулся он. — Интересная женщина. Была, впрочем.
— Что это значит?
— Вот вам адрес: завтра зайдете и подпишете показания.
— Я ничего подписывать не буду.
— Это дело ваше.
6
Я ушёл в тот вечер от Бреттеров в полной растерянности.
— Что с тобой? — спрашивал Рубинский.
Я молчал. Потом сказал ему какую-то грубость. Я понимал, что напрасно срываю на нем зло. Домой я не мог идти. Я хотел хоть что-нибудь узнать о случившемся. И вместе с тем что-то останавливало. Собственно, знаю что: страх. Помню, и мама осуждала тех, кто пытался защищать репрессированных. Нельзя. От родственников, которые чем-то запятнаны, надо отказываться. Решительно. Навсегда. Чтобы духу от них никакого не шло. Не было их вообще. Не видел. Не знаю. Не помню. Мир разделен на две части — на лагерь и на нелагерь. Все, что за колючей проволокой, то не наше. Вражеское. И не только о репрессированных надо забыть, но а о самом факте существования человека из этой лагерной жизни.
Но она, теперь я знал, как её зовут, — Лариса Морозова, была не родственницей, она была кладезем моего духа. Эти две катастрофических встречи в автобусе были абсолютной реальностью. Теперь эта реальность обернулась удушьем. Я шел, и мне нечем — было дышать. Морозное сияние фиолетовыми всполохами ласкало горизонт, и тишина была чёрной, и слезы я едва успевал стирать с лица. Я был один в этом, мире. Мама не в счёт. Мама — это совсем другое. Все совсем другое в сравнении с той, какой уже нет сейчас. Я и раньше, после двух столь неудачных встреч, думал о том, что мне все равно будет хорошо жить,