ливрейного галуна. Затем она спросила, кто меня завивал, посоветовала всегда хорошо причесываться, так как у меня красивые волосы, и вообще пожелала, чтобы я своим видом поддерживал честь их дома.
– С величайшим удовольствием, – ответил я, – хотя чести у вашего дома, сударыня, и так достаточно, но все равно, чем больше, тем лучше.
Прошу заметить, что госпожа моя только что села к зеркалу и в ее туалете замечался некоторый беспорядок, весьма привлекательный для моего любопытного взгляда.
Я от природы отнюдь не бесчувствен к женской красоте, даже совсем напротив; барыня пленяла свежестью и приятной полнотой, и я не сводил с нее глаз.
Она заметила, что я немного забылся, и улыбнулась; я понял, что пойман с поличным, и тоже рассмеялся; мне было немного стыдно и вместе с тем приятно, вид у меня был растроганный и глуповатый. Я молча глядел на нее, и глаза мои выражали все эти чувства зараз.
Таким образом, между нами разыгралась немая сценка самого приятного свойства; наконец, оправив довольно небрежно платье, она спросила:
– О чем ты думаешь, Жакоб? – на что я ответил:
– О, сударыня, я думаю, что на вас очень приятно смотреть и что у моего барина жена – красавица.
Затрудняюсь сказать, какое впечатление произвели на нее эти слова, но, кажется, мой наивный восторг не был ей неприятен.
Влюбленные взгляды светского человека не новость для красивой женщины, она к ним привыкла; это не более чем обычная любезность, принятая в их кругу и порой далекая от искреннего восхищения; она приятно щекочет самолюбие, но и только.
Здесь же было совсем другое. Мои глаза, незнакомые со светской фальшью, умели говорить только правду. Я был простой крестьянин, молодой, пригожий. Я воздавал дань ее женским прелестям без всякой задней мысли: я любовался ею от души, с деревенской непосредственностью, которая казалась забавной и тем более лестной, что вовсе не желала льстить.
Все во мне было ей ново: не те глаза, не тот взгляд, не та физиономия; это придавало моему восхищению особую приятность и, как я заметил, не оставило барыню равнодушной.
– Однако ты смел! Как ты смотришь на меня! – сказала она, все еще улыбаясь.
– Прошу прощения, сударыня, вина не моя! Зачем вы так хороши?
– Ну, ступай, – сказала она решительно, но по-прежнему дружелюбно, – ты наговоришь, если тебе позволить!
Сказав это, она вновь повернулась к зеркалу, а я, уходя, несколько раз оборачивался, чтобы посмотреть на нее. Она тоже смотрела мне вслед, не упуская из виду ни одного моего движения, и провожала меня взглядом до самой двери.
В тот же вечер она представила меня своему племяннику, которому я должен был отныне прислуживать. Я продолжал любезничать с Женевьевой. Но с той минуты, как я заметил, что не противен самой барыне, моя склонность к горничной как-то ослабла; победа над ее сердцем уже не казалась мне столь желанной, а честь снискать ее расположение – столь лестной.
Не то Женевьева; она, напротив, влюбилась в меня не на шутку – оттого ли, что возлагала надежды на мое блестящее будущее, оттого ли, что питала ко мне естественную склонность; и чем меньше влекло меня к ней, тем больше она тянулась ко мне. К нашим господам она поступила совсем недавно, и барин еще не успел ее заметить.
Барин с барыней жили на разных половинах и по утрам посылали друг к другу слуг осведомиться о самочувствии (этим и ограничивались их супружеские отношения), и поэтому барыня однажды утром приказала Женевьеве сходить на половину барина, которому немного нездоровилось.
По пути туда девушка столкнулась со мной на лестнице и попросила подождать ее. Она не возвращалась довольно долго и наконец явилась сияющая, кокетливо играя глазами.
– У вас очень оживленный вид, мадемуазель Женевьева, – заметил я.
– Ах, ты не представляешь себе, – сказала она веселым и каким-то озорным тоном, – стоит мне пожелать, и я стану богатой.
– Надо быть уж очень капризной, чтобы этого не пожелать, – ответил я.
– Да, – сказала она, – но тут есть одна мелочь, так, пустячок, но он всему помехой: надо позволить барину любить меня; барин только что объяснился мне в любви.
– Ну, это дело нестоящее, – возразил я; – этакое богатство – фальшивая монета, не льститесь на гнилой товар, берегите лучше свой собственный; я сужу по себе: ежели девица себя продала, я и лиара[7] не дам, чтобы ее выкупить.
Я сказал так, потому что в душе все еще немного ее любил и честь моя была задета.
– Ты прав, – сказала она, слегка обиженная моими словами, – поэтому я все обратила в шутку; я его не полюблю, предложи он мне хоть все свое богатство.
– Но вы дали ему должный отпор? – спросил я. – Вид у вас был совсем не сердитый, когда вы от него вернулись.
– А это потому, что я не могла удержаться от смеха, слушая его, – сказала она.
– В следующий раз, – отрезал я, – советую вам рассердиться, это будет куда разумней; как бы не вышло, что не вы над ним, а он над вами посмеется: кто ведет игру, может и проиграть, а кто раз проигрался, тому случается спустить все до нитки.
Разговор этот происходил на лестнице, и мы не успели его закончить: Женевьева ушла к барыне, а я отправился к своему юному господину, который в это время писал сочинение; вернее сказать, сочинение писал за него учитель, дабы ученик не посрамил доброй славы наставника, а добрая слава помогла бы наставнику удержаться на должности, за которую хорошо платили.