И все отчетливей слышал он шепот ветра, запутавшегося в колосьях.
К часу дня Эриксон окончательно извелся, бродя по дому, по двору и не находя себе дела. Он пытался думать о том, как провести воду на поле, но мысли его неизбежно возвращались к пшенице – какая она спелая и красивая, как она ждет, чтобы ее скосили.
Выругавшись, Эриксон прошел в спальню, снял со стены косу и стоял, держа ее в руках, ощущая ее приятную прохладную тяжесть и чувствуя, как из ладоней уходит зуд, стихает головная боль, а в душу нисходит мир и покой.
Эриксон почувствовал, что в нем появился как бы новый инстинкт. Инстинкт, лежавший за пределами его понимания. Ведь не было никакой логики в том, что каждый день необходимо идти в поле и косить пшеницу. Почему необходимо – все равно не понять. Что ж, надо – значит, надо. Он рассмеялся, покрепче ухватил рукоять косы своими большими натруженными ладонями, отправился на поле и принялся за работу, подумывая, уж не тронулся ли слегка умом. Черт побери, вроде бы поле как поле? Так-то оно так, да не совсем.
Быстро и незаметно летели дни. Работа стала для Эриксона привычной, необходимой как воздух. Но смутные догадки все чаще возникали где-то на самом краешке сознания. Как-то утром, пока отец завтракал, дети забежали в спальню поиграть с косой. Услышав их возню, Эриксон вскочил, быстро прошел в комнату и отобрал косу. Он так встревожился, что даже не стал их ругать, но с этого дня в доме коса была всегда заперта на замок.
Дрю больше не пытался отлынивать от работы и каждое утро шел на поле. Он косил как одержимый, а в голове проносились смутные разрозненные мысли.
Взмах косы, взмах, еще, еще… С каждым взмахом лезвие с шипением срезает ряд колосьев. Ряд за рядом, шелестя, ложится Эриксону под ноги. Взмах…
Старик и мертвые пальцы старика, сжимающие колос.
Взмах.
Бесплодная земля и золотая пшеница на ней.
Взмах.
Невероятное, немыслимое чередование зеленого и золотого.
Взмах.
Поле закрутилось перед глазами, мир стал тусклым и нереальным. Выронив косу, Эриксон стоял посреди желтого водоворота, согнувшись, как от сильного удара в живот, и глядя перед собой невидящими глазами.
– Я убил кого-то, – выдохнул он, падая на колени рядом с лезвием и хватая ртом воздух.
– Скольких же я убил?!
Раскалываясь на куски, мир в полной тишине крутился каруселью вокруг Дрю, и только в ушах звенело все громче и громче.
Молли чистила картошку, когда в кухню, шатаясь, волоча за собой косу, вошел Эриксон. В глазах у него стояли слезы.
– Собирай вещи, – пробормотал Эриксон, глядя себе под ноги.
– Зачем?
– Мы уезжаем, – тусклым голосом ответил Дрю.
– Как это, уезжаем? – не веря своим ушам, переспросила Молли.
– Помнишь, этот старик… Знаешь, чем он здесь занимался? Это все пшеница, эта коса – когда ею косишь, косишь чужие жизни. Срезаешь колосья, а гибнут люди. С каждым взмахом…
Молли поднялась, отложила нож и картофелину, осторожно сказала:
– Мы столько проехали, так долго голодали, ты так изматываешься каждый день на этом поле. – Она слабо попыталась перебить мужа.
– Там, в этом поле голоса, печальные голоса. Они просят меня не делать этого… Не убивать их…
– Дрю…
Он продолжал, будто не слыша:
– Пшеница растет как-то по-дикому, словно свихнулась. Я тебе не хотел рассказывать. Но что-то здесь не так.
Молли не отрываясь смотрела на мужа, в его пустые прозрачные глаза.
– Думаешь, я спятил? Но я и сам не могу в это поверить.
Господи Боже мой, я ведь только что убил свою мать.
– Прекрати! – попыталась прервать его Молли.
– Я срезал колос и понял, что убил ее.
– Дрю, – испуганно и зло вскрикнула Молли, – замолчи, наконец!
– Ох, Молли, Молли, – вздохнул он, и коса со звоном выпала из ослабевших пальцев.
Она подняла ее и торопливо запихнула в угол.
– Десять лет мы живем с тобой, десять лет. Все эти десять лет мы не ели досыта. Наконец-то у нас все как у людей, и ты что же, хочешь все сломать?
Она принесла Библию; шелест перелистываемых страниц напоминал шелест колосьев на ветру.
– Сядь и послушай, – сказала она и начала читать вслух, незаметно наблюдая за тем, как меняется лицо ее мужа.
Теперь она читала ему вслух каждый вечер.
Где-то через неделю Дрю решил съездить в город на почту и узнал, что его ждет письмо 'до востребования'.
Домой он вернулся сам не свой, протянул жене конверт и бесцветным голосом сказал:
– Мать умерла… во вторник днем… Сердце…
Потом добавил:
– Приведи детей и собери еды в дорогу. Мы едем в Калифорнию.
– Дрю… – Молли все комкала лист бумаги.
– Сама подумай – на этой земле ничего и никогда расти не может, а посмотри, что вырастает. И вырастает участками, каждый день ровно столько, чтобы успеть скосить. Я скашиваю, а на другое утро она уже растет заново. А в тот вторник, в тот вторник днем я как по себе полоснул. И услышал короткий крик. И голос, как у матери. И вот – письмо…
– Мы никуда не поедем.
– Молли…
– Мы будем жить там, где у нас есть крыша над головой и верный кусок хлеба на каждый день. Я хочу, наконец, пожить по-человечески. И я не позволю больше детей морить голодом, слышишь? Ни за что не позволю.
За окнами ярко светило солнце, и лучи его, попавшие в комнату, освещали лицо Молли, спокойное и решительное. Только металлический звук медленно набухавших на кухонном кране и срывающихся в мойку капель нарушал тишину.
Упало еще несколько капель, прежде чем Дрю перевел дух.
Обреченно вздохнув, он кивнул, не поднимая глаз: – Ладно. Останемся.
Нерешительно дотронулся до косы, на лезвии которой упавший луч высветил слова 'Владеющий мной – владеет миром', и повторил:
– Остаемся.
Утром Эриксон пошел к могиле и увидел, как из рыхлой земли пробился на свет росток пшеницы, и вспомнил колос, зажатый в мертвых пальцах старика. Эриксон говорил со стариком, не получая ответа.
– Ты вкалывал и вкалывал всю жизнь на поле, и вот наткнулся на этот колос. Колос, в котором была твоя жизнь. Срезал. Пошел домой, переоделся в выходной костюм, лег на кровать, – и сердце остановилось. Ведь так это было? Ты передал поле мне, когда наступит мой черед, я передам его еще кому-нибудь.
В голосе появилась нотка страха.
Как долго все это длится? Во всем мире только один человек – тот, у кого в руках коса, – знает про это поле и для чего оно существует.
Внезапно Эриксон почувствовал себя очень, очень старым. От высохшей долины, лежавшей перед ним, веяло глубокой древностью, от нее исходило странное ощущение призрачного могущества. Это поле уже