Ирина вразумила его, брат и сестра легче поймут друг друга, но, к сожалению, между ними мало общего, результат мог получиться обратный. Решили, поговорит он, и он сразу взял быка за рога:

— В чем, в чем, но в антисемитизме, в позорном этом явлении, меня, как ты знаешь, упрекнуть нельзя. Скорее наоборот. Да, у них есть определенные черты, которые раздражают. И тем не менее, если посчитать, у нас в Комитете предостаточно лиц определенной национальности…

— Ты посчитал?

— Мне не надо считать, считают, мне уже указывали на это. Но я сказал: для меня главное не фамилия, а деловые качества.

— Я знаю, ты рассказывал много раз.

— И придерживаюсь этого принципа. Три года мы сидели в аудитории на одной парте с Леней Оксманом, и только чудо спасло меня, когда его арестовали. Мы с ним дружили в годы, когда…

— Отец, у каждого антисемита есть свой любимый еврей.

Евгений Степанович отложил газету, которую он как бы читал, когда Дмитрий вошел к нему.

— Я не осуждаю тебя, я понимаю: чувство сильнее разума. Особенно в твои годы.

Он сел на тахте, босые, по-зимнему белые ноги искали тапочки, возили ими по полу. В квартире было тепло, и дубовый, хорошо навощенный паркет был теплый, живой, приятно ступить босой ногой. Он заранее продумал их разговор, мысленно поставил всю мизансцену. Можно было говорить умудренно, с позиции прожитой жизни, но он чувствовал: это не годится. Можно было поговорить строго, в конце концов это его сын, его судьба им небезразлична, да и жить они, наверное, собираются здесь, в их квартире. Евгений Степанович выбрал иной вариант: это будет домашний разговор отца с сыном, возникший как бы случайно. Важно создать момент откровенности. И он специально надел халат, который ему подарили во время декады какой-то из республик в Москве, теперь он уже не помнил, какой именно: много было декад и много поездок. Но что-то в этом продуманном, поставленном и мысленно проигранном на две роли разговоре с первых слов не пошло, не создавался момент искренности, он чувствовал противодействие.

— Я не хотел специально подымать эту тему, я это подчеркиваю…

— Отец, подчеркивают у нас от министра и выше: министр такой-то подчеркнул. А ты пока не в том ранге.

Он хотел пошутить, но улыбнулся зло. У Евгения Степановича даже сердце защемило: дурак, какой дурак! Ощетинился, как волчонок. Неужели не видит, куда мир катится? И он своим этим поступком думает мир удержать?

— Мы с матерью, — продолжал Евгений Степанович ровным голосом, — знаем, она определенной национальности.

— Не «определенной национальности», она — еврейка. Ну переморщись, отец, ну пересиль себя. Что уж ты так даже слова этого стыдишься, произнести не можешь.

— Для меня лично это не играет значения…

— Оно тебя по ушам хлещет.

— Я… хотел сказать, не играет роли… Не я стыжусь, они сами себя стыдятся. И я не хочу, чтобы моему внуку пришлось стыдиться себя в своей стране. Не хочу! Если у меня, допустим, будет внук.

Дмитрий сидел бледный. И вот такой, бледный, был еще красивее: брови черные на белом лице, волосы пепельные, прямые, мужественное, совершенно уже мужское лицо. И такого отдать! Ах, какая дрянь, уже настроила против родителей, сумела! Но Евгений Степанович и на этот раз сдержался.

— Давай поговорим совершенно откровенно. Да, нам с матерью небезразлично, что у нее значится в пятом пункте, если уж на то пошло. Не нам с матерью, я подчеркиваю… — он поперхнулся словом. — Да, да, подчеркиваю, черт возьми, и хочу подчеркнуть: не нам с матерью, жизнь такова. А тебе жить. И ты знать должен: правят не цари, а времена. Каковы веки, таковы и человеки. Я уж не говорю о твоей карьере, но ты подумал, повторяю, о детях, если они вдруг будут?

Дмитрий дернулся, что-то хотел сказать, но не сказал, смолчал, не решился. Значит, не все потеряно. Евгений Степанович заговорил проникновенно:

— Мы живем не в безвоздушном пространстве, надо смотреть правде в глаза. Ирина, твоя сестра, на днях мне говорит: «А если негр подойдет ко мне на улице и возьмет меня за грудь? Их столько теперь развелось…» Учти, лично я не против негра как такового, но у меня дочь. Мы слишком далеко зашли в нашем вселенском человеколюбии, в нашем интернационализме без берегов. Нас бы так любили, как мы всех любим, кормим и помогаем.

— Это мы-то кормим? Мы хлеб у голодных отнимаем. Больше всего пашни у нас на душу населения, больше всех черноземов, а мы хлеб скупаем по всему миру, отнимаем у тех, кто не может купить. Докатились до позора.

— Они так плодятся, с такой скоростью… И вообще я в это не хочу вникать, это не мой вопрос. Плодятся в геометрической прогрессии… Да, да! И я начинаю понимать, когда там, у них, в той же Америке говорят: «А если негр женится на твоей дочери?..» На чужой дочери — пожалуйста, я не расист, но когда касается моей…

И тут в комнату ворвалась Елена. Все это время она стояла под дверью и не выдержала, хотя условились заранее: не переходить на крик, сына своего они знали.

— Ну, говорите, говорите, что ж вы замолчали? Говорите, я послушаю… Тогда я скажу. Ты что, не понимаешь? Ха-ха! Она сняла с него штаны, и это сильней всех уговоров. Ее родители уже намылились к нам в родственники, едут родственнички в Москву из Бендер. Бандерша какая-нибудь! «Наша дочь выходит за сына Усватова!..» Мальчик мой! — Елена простерла руки. — Она беременна не от тебя, я все узнала.

Несколько дней назад испортился их цветной телевизор, большой, роскошный, отремонтировать дома оказалось невозможно, и как составили на пол, так и стоял он. И вот на него сел Дмитрий, когда мать закричала: «Мальчик мой, я все узнала…» — сел, не разбирая, куда и на что садится. При дневном свете выпуклый серый экран телевизора блестел между его расставленных ног, а он запустил пальцы в волосы и так сидел. Елена и Евгений Степанович переглянулись: стрела попала в цель. Да, отравленная стрела, но они спасали сына. Знать бы в тот момент, чем все это кончится, о чем он думал, взявшись за голову, но они понимали по-своему.

Есть фотография военных лет, Евгений Степанович любил ссылаться на нее в своих выступлениях, как на доходчивую иллюстрацию: на станине разбитого орудия сидит контуженный немец, сжав голову руками, — для него рухнуло все, во что он верил, рухнул мир. После того, что случилось с Дмитрием, он смотреть на эту фотографию не мог.

Сын практически перестал бывать дома. Ему оставляли еду на кухне, потом уже ставили в комнату, прикрыв салфеткой. Исхудавший, не двадцать его лет можно было дать ему на вид, а все тридцать, он не притрагивался, так, под салфеткой, относил в холодильник: здравствуйте, до свидания, спокойной ночи… Периодически Елена впадала в истерику: «Я предчувствую что-то ужасное!» Но Евгений Степанович рассуждал трезво: характер — это весьма немаловажное качество в жизни, характер — это судьба. Все остальное отшлифует время. «А если он уйдет из дому?» Ну, что ж, и тут было соображение, разумеется, не главное: в какой-то степени это бы реабилитировало их в глазах той семьи, в глазах отца той девушки.

И вдруг позвонил на работу ректор института, в котором учились Дмитрий и та дрянь: со множеством извинений осведомился, знает ли Евгений Степанович, что его сын просит койку в общежитии. У них большие трудности, они ограничили прием иногородних, но если Евгений Степанович сочтет нужным, то для его сына… Евгений Степанович не счел нужным. Ректор так и предполагал и был рад засвидетельствовать свое огромное уважение, которое всегда испытывал к нему лично и к его благородной деятельности.

Евгений Степанович уезжал на Кубу, вернулся, а за это время Елена решила действовать сама. Она подкараулила после лекций эту гадину, сказала ей все, что о ней думает, потребовала немедленно оставить их сына в покое. И чтобы Дмитрий об их разговоре ничего не знал, иначе, пригрозила она, будет хуже.

Дмитрий узнал не от нее, возмутились подруги и все ему рассказали. И тем не менее, держи Евгений Степанович руку на пульсе, дальнейшего не случилось бы. Звонил в его отсутствие ректор, хотел проинформировать, что Дмитрий переводится на заочное отделение, но он был в командировке. И однажды вечером, спустившись вниз за газетой, Евгений Степанович открыл почтовый ящик, и ключи от дома выпали ему в ладонь. Вдвоем они кинулись в комнату Дмитрия. На жесткой, как доска, тахте, на которой он спал, придавленная пепельницей записка: «Ключи от дома — в почтовом ящике». Они перерыли весь шкаф, постельный ящик, рылись в ящиках его стола. Он не взял с собой ничего; джинсы, которые отец привез ему

Вы читаете Свой человек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×