покойнику. И они примчались, и увидели, и он представил всю меру позора, и понял обреченно: это конец. Из-под этих глыб не выкарабкаться, таких отторгают, открещиваются от них, избавляются, чтобы на остальных не пала тень.

Хоронили старуху в ночь на 21 января. И не раз представлялось ему при чадных отблесках костра, при красном этом пламени с черной копотью, когда кладбищенские деревья то смыкались с тьмой, сжимая круг, то выступали на свет, как там, там соберутся завтра все, все общество, и будут подъезжать один за другим в теплых машинах, и дамы в облаке французских духов — сбрасывать с себя в гардеробе меховые шубы, выскальзывая из них, а он здесь, среди пьяных ханыг, на морозе, у края этой могилы, которую никак не выдолбят. Но в эту ночь забрезжил вдруг свет в конце туннеля: оказалось, Галина Тимофеевна еще днем передала ему записку, а шофер-мерзавец только теперь вспомнил, и Евгений Степанович, сняв перчатки, читал записку на морозе, гладкая бумага обжигала пальцы, он прочел, боясь верить, вновь перечитал при свете фар, низко наклонясь к радиатору, а в это время тяжкими ударами долбили землю, и пар стоял в черном воздухе.

Галина Тимофеевна — вот преданная душа, у него даже слезы навернулись! — все выведала, даже то, что ему не удалось выяснить на «этажах». Снизу, через давние связи разузнала: он был в списках, был, его не вычеркивали, отторжения не произошло, машинистка при перепечатке ошиблась, выпустила его фамилию. И вот так решаются судьбы! Какая-то машинистка… Евгений Степанович всегда говорил: нам нужна техника мирового класса, самого высокого уровня, преступно на этом экономить, жалеть валюту, нужны компьютеры, сканеры, принтеры…

Те, кто прикосновенен, представляют себе, что значит дополнительно вписать кого-либо, если списки откорректированы, выверены, утверждены. Галина Тимофеевна решилась, смогла убедить, ей обещан для него пригласительный билет.

Прямо с похорон, перемерзший, входил он в театр. Дачу закрыли, собаку заперли во дворе, но она потом все же выбралась, ее видели на могиле, в дальнейшем она исчезла. Как раз пошла мода на огромные шапки из собачьего меха, возможно, это и стало ее судьбой, кто-нибудь носит на голове, писали же газеты про суд над какими-то скорняками-живодерами.

Евгению Степановичу практически не удалось поспать перед театром, всего только на полчаса провалился в сон. Когда вернулись в город, Елене стало плохо, запоздалая реакция всегда сильней. Дважды вызывали врача, кололи, капали; он, Ирина попеременно сидели около нее, зимний сумеречный день, весь при электричестве, быстро склонился к вечеру, и пришло время бриться, одеваться, ехать. Но и за те полчаса, на которые он прилег, странный, страшный сон приснился ему. Будто бы его, голого (голый во сне — это что-то нехорошее означает, надо бы узнать — что?), выталкивают из церкви. И так все это увиделось, прочувствовалось живо: свет и тепло горящих свечей, лица, голоса поющих под сводами, золотой блеск одеяния, размахивание кадилом, запах ладана, а он при всех — голый, прикрывается рукой, и его из церкви, где тесно от народа, выталкивают ледяными пальцами в спину. И он чувствовал во сне жирную свою спину, всю в прыщах, и ледяные, мертвящие пальцы на ней. Евгений Степанович проснулся в ужасе, и почему-то первая мысль была: у меня совершенно чистая спина, у меня нет никаких прыщей…

Он брился в ванной, видел в зеркало свое намыленное измученное лицо, и жуткое предчувствие не оставляло его: к чему такой сон? Даже кожа на голове холодела.

Еще у Никитских ворот, ощупывая в кармане пригласительный билет, чтобы, не роняя достоинства, прямо из машины, не утруждаясь, показать через стекло милиционеру, Евгений Степанович удивился несколько: движение по бульвару почему-то не перекрыто. Странно. Очень странно. Даже не в столь значительных случаях это обычно делалось, само собой разумелось, и проехать могли только те немногие, кто имел право. И у подъезда, у широкого, ярко освещенного театрального подъезда, где в свет фонарей и на ступени сыпался из тьмы крупный снег и два тепло перепоясанных капитана милиции в валенках с калошами, оба заметенные, махали полосатыми жезлами, указывая машинам их места, не видно было длинных черных блестящих ЗИЛов. Впрочем, они, наверное, подкатят в последний момент.

Он раздевался в гардеробе и вновь обретал то, чего, казалось, лишился уже навеки. В зеркале, причесываясь, он поклонился знакомому министру, который от уха к уху перекладывал прилипшие к лысине волоски. И надушенные дамы сбрасывали меховые шубы на руки мужьям, спешили к зеркалам, каждая в облаке аромата. И как всегда, было много военных с большими звездами на погонах и яркими орденскими колодками на кителях. И на штатских пиджаках блестели лауреатские медали и вывешенные косо, по ходу лацкана ордена. Тут только Евгений Степанович и спохватился: как же это он оплошал, не надел, у него ведь тоже есть. И в орденоносном обществе, поймав строгий взгляд на своем пиджаке, застыдился себя, ничем не отмеченного, как наготы стыдятся. И поразило: так ведь вот и сон был, как из церкви выталкивали голого…

Поднимаясь наверх в общем неспешном движении, а потом в фойе он раскланивался, и его узнавали, видели, что он здесь, в числе приглашенных, позиций своих не утратил. После всего, что он пережил, когда с ужасом чувствовал себя сброшенным на самое дно, откуда уже не выбираются, он вновь был среди равных и высших. Нажженное морозом лицо его, заветренное, будто огрубевшее за одну ночь, горело в тепле, единственно не замечал он появившейся у него привычки оглядываться, что-то дергало шею, словно бы следовало за ним.

Зал был еще пустоват, и пуста, темна главная ложа, на нее-то и устремлялись взгляды. Обивка кресел, свет, дыхание сцены, всегда немного таинственное, сдержанный гул голосов… Евгений Степанович не спешил входить в зал, ему хотелось, чтобы как можно больше людей видели его. И был еще момент, задевавший его самолюбие. Из-за того, что билет выделили ему из каких-то остатков, когда все было уже расписано, место его оказалось не там, где ему положено сидеть, а на задах, в амфитеатре, чуть ли не у самой стенки. И он решил так: погаснет свет, он протиснется незаметно и сядет.

Но вот произошло какое-то движение, все заторопилось, устремилось в зал. Главная ложа, уже освещенная, по-прежнему была пуста. Все поспешно усаживались. Голоса звучали приглушенно. Многие поглядывали на часы, ждали, ожидание затягивалось, уже и спектакль пора начинать…

Вдруг на свет, в главную ложу начали входить, но не те, кого ждали, чье присутствие придало бы особую атмосферу, иное значение мероприятию, на которое столько приглашено. Ладони людей в зале, внизу, уже готовых привычно встретить аплодисментами, разымались недоуменно. Впрочем, жидкие аплодисменты раздались в дальнем углу, из-под балкона, откуда плохо было видно, но тут же и смолкли.

А те, в ложе, хозяйски рассаживались не на свои места и вели себя там очень вольно и отчего-то все были веселы; позже, когда пришло время обдумать, Евгений Степанович понял, они знали заранее, какое разочарование вызовут своим появлением (ждали-то не их), и оттого бодрились. Это было московское руководство, но даже не первого уровня. Гул пошел по рядам, и весь первый акт потонул в перешепотах. Какой уж тут спектакль, когда что-то произошло на самом верху! И даже когда на сцену выходил актер, игравший Ленина, шепоток в зале не смолкал, озабоченность не сходила с лиц, догадки роились самые разные, а были и такие, что страшно высказать. Но по трезвому размышлению, если бы действительно что- то произошло, наверное бы, думал Евгений Степанович, спектакль отменили. Хотя как знать, как знать, это же не оперетка развеселая, спектакль на важную тему…

И когда все кончилось, только несколько энтузиасток устремились к сцене кидать заготовленные цветы, а главная публика спешила вниз, в гардероб, из гардероба — к машинам: они тут столько времени сидели, отрезанные от источников информации, а где-то что-то свершилось.

Евгений Степанович так и не узнал во всех подробностях и абсолютно достоверно, что же произошло. Но кое-что постепенно просочилось, и общая картина представлена такой: в последний момент М. А. нашел аргументы, нужные формулировки, не выпустил нити из рук. Он сумел убедить Генерального перенести посещение спектакля на более поздний срок, не связывать со столь знаменательной датой — 21 января, — как того добиваются некие силы.

— А я уже хоккейный матч «Спартак» — ЦСКА отменил…

Эта фраза Леонида Ильича подтверждалась из разных источников, ее повторяли.

Глава XVII

Вы читаете Свой человек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×