позвонки все прибавляются, прибавляются и заканчиваются головою». Развитие организмов соответствует развитию обществ. Пчелиный улей производит матку – голову свою; общество людей – героя.
В этом очерке мира, может быть, больше величия, чем во всем художественном творчестве Гёте. Но чтобы так увидеть мир, надо быть таким художником. Тут истина и красота – одно.
«Отныне, при испытании природы, будут взирать на великие законы творения, в таинственную мастерскую Бога… и чувствовать дыхание Божие, которое указывает движение каждой частице материи», – определяет он смысл учения об эволюции.
Познавать природу – значит «чувствовать в ней дыхание Божие»; всякое научное открытие есть и откровение религиозное – вот сущность Гёте. Разлад, который проходит незаживающей раной по самому сердцу современного человечества – разлад веры и знания, – он преодолел, он – первый и единственный.
Кто верит, тот еще не знает; кто знает, тот уже не верит. «Наукой доказано, что верить нельзя» – вот общее место научной пошлости, того полузнания, которое хуже всякого невежества. Гёте есть воплощенное отрицание этой пошлости. Он знает и верит; чем больше знает, тем больше верит. «Малое знание удаляет нас от Бога, великое приближает к Нему», – эти слова Ньютона Гёте оправдал на себе, как никто. «Знание и вера существуют не для того, чтобы уничтожать друг друга, а чтобы восполнять», – сказал он, и не только сказал, но и сделал. Его соединяющее, как он любил выражаться «синтетическое» знание есть новое, небывалое в религиозном опыте человечества приближение к Богу.
Новейшая философия «творческой эволюции» (evolution creatrice Бергсона) следует вплотную за Гёте, когда утверждает, что исключительно механическое, рассудочное толкование мира недостаточно. Оно нерелигиозно, потому что ненаучно.
«Рассудок не достигает природы, – говорит Гёте, – человек должен возвыситься до высочайшего разума, чтобы прикоснуться к божеству, которое открывается в живом, а не в мертвом». – «Существуют явления первичные (Urphanomenen), божественную простоту которых разрушать не следует». – «Я всегда был уверен, что
Никто не обладал в такой мере, как он, этим даром изумления. Оно-то и соединяет для него науку с религией.
– Бог жалеет вопиющих к нему воронят! – восклицает он по поводу выкармливания чужих птенцов маткою. – Кто слышит это и не верует в Бога, тому не помогут ни Моисей, ни пророки. Вот что я зову вездесущием Божиим.
Естественная история – продолжение священной, книга природы – продолжение Библии, и подлинность обеих одинакова.
Матка-малиновка кормит детенышей в клетке, когда ее выпускают в окно, – возвращается к ним. Эккерман, наблюдающий за ней, тронут этим до глубины сердца. Он рассказал об этом Гёте.
– Глупый вы человек, – возразил тот, улыбаясь многозначительно, – если бы вы верили в Бога, то не удивлялись бы. Он приводит в движение мир; природа в Нем, и Он в природе… Если бы Бог не одушевлял птицы этим всемогущим влечением к ее детенышам, если бы подобное стремление не проникало всего живого, то и мир не мог бы существовать. Всюду распространена божественная сила, и всюду действует вечная любовь.
В проповеди св. Франциска «сестрам-птицам» брезжит то, что здесь, у Гёте, сияет полным светом:
Познание души человеческой приводит его к тому же, к чему познание природы. Может быть, нигде религиозное чувство его не достигает такой убедительной,
Идея бессмертия связана для него все с той же идеей творческой эволюции. «Для меня убеждение в вечной жизни истекает из понятия о вечной деятельности: если я работаю без отдыха до конца, то природа
Это только догадка; но если все его догадки о природе оказались верными, то почему бы и не эта? Уничтожение такого человека, как он, не большая ли бессмыслица, чем та, о которой сказано: credo quia absurdum.[82]
Однажды, во время прогулки в окрестностях Веймара, глядя на заходящее солнце, задумался он и сказал словами древнего поэта:
«При мысли о смерти, – добавил он, – я совершенно спокоен, потому что твердо убежден, что наш дух есть существо, природа которого остается неразрушимою и непрерывно действует из вечности к вечности; он подобен солнцу, которое заходит только для нашего земного ока, а на самом деле никогда не заходит».
В эту минуту он сам подобен заходящему солнцу: знает, так же как оно, что опять взойдет.
В разговоре с Фальком в день похорон Виланда он выразил это чувство бессмертия еще с большею силою.
– Никогда и ни при каких обстоятельствах в природе не может быть и речи об уничтожении таких высоких душевных сил; природа никогда не расточает так своих сокровищ…
Изложив свое учение о душах-монадах, сходное с учением Лейбница, он продолжает:
– Минута смерти есть именно та минута, когда властвующая монада освобождает своих дотоле подданных монад. Как на зарождение, так и на это преставление я смотрю как на самостоятельные действия этой главной монады, собственная сущность которой нам вполне неизвестна… Об уничтожении нечего и думать; но стоит поразмыслить о грозящей нам опасности быть захваченными и подчиненными монадой, хотя и низшею, но сильною…
«В это время на улице пролаяла собака. Гёте чувствует от природы нелюбовь к собакам». (Недаром Мефистофель вышел из черного пуделя.)
Тогда произошло что-то странное, почти жуткое. Гёте вдруг остановился, поспешно подошел к окну и закричал:
«– Ухищряйся, как хочешь, ларва, а меня ты не захватишь в плен!» (Larva значит по-латински привидение, призрак, пустая оболочка души.)
«Никогда, ни раньше, ни позже, я не видал его в таком состоянии», – замечает Фальк.
– Эта низкая сволочь, – заговорил Гёте снова, после молчания, более спокойным голосом, – важничает свыше меры. В нашем планетном закоулке мы принуждены жить с настоящими подонками монады, и если на других планетах узнают о том, то такое общество не принесет нам чести…
И закончил торжественно:
– Монады принимают участие в радостях богов как блаженные, сотворческие силы. Им вверено становление творения. Свободные, идут они по всем путям, со всех вершин, из всех глубин, от всех созвездий, – и кто их удержит? Я уверен, что я – тот самый, кто перед вами уже тысячи раз жил и еще буду жить тысячи раз…
Образ Гёте-олимпийца, кричащего псу с какой-то нездешнею яростью: «Ларва, низкая сволочь!», – останется навеки одним из богоподобных человеческих образов. Тут, как будто в темноте, не видя предмета, мы его нащупываем: уже не верим в бессмертие, а знаем, осязаем, чувствуем: вот оно.
Как относится религия Гёте к христианству?
«Для меня Христос, – признается он в минуту откровенности, – навсегда останется существом в высшей степени значительным, но загадочным» (Mir bleibt Christus immer ein hochst bedeutendes, aber problematisches Wesen).
– обращается он ко Христу в одной из своих венецианских эпиграмм и кощунствует о Воскресении с