[120] и Несчастную,[121] и Клару Милич – всех. Все оступаются с какого-то таинственного «рундучка», таинственной грани, и падают, и разбиваются о землю до смерти.
Ну, а что же статный, кудрявый буфетчик Вася Поляков?
«Потужил, потужил – да и женился на другой, на девушке из Глинного… Очень он меня любил, да ведь человек молодой – не оставаться же ему холостым. А жену он нашел себе хорошую, добрую – и детки у них есть. Он тут у соседа в приказчиках живет, и очень ему, слава Богу, хорошо!»
Это брак Левина с Кити, Пьера Безухова с Наташею, так называемый христианский брак.
Христианский, но не Христов. Дело житейское, но не религиозное или, по крайней мере, не того религиозного порядка, о котором сказано: могущий вместить, да вместит. – «Человек молодой, не оставаться же ему холостым», – это все вмещают. Это физиология, Ветхий Завет. Трагедия пола этим не разрешается. Поставлен вопрос, но ответа нет.
Приказчику Васе Полякову, «слава Богу, очень хорошо». Но неужели же «песнь торжествующей любви» должна всегда кончаться унылым тренканьем гармоники благополучного приказчика. Жалко безумной влюбленности, жалко невозможной надежды.
– А вы меня не слишком жалейте, право… Я и теперь песни пою.
«Лукерья собралась с духом… Мысль, что это полумертвое существо готовится запеть, возбудила во мне невольный ужас. Но, прежде чем я мог промолвить слово, – в ушах моих задрожал протяжный, едва слышный, но чистый и верный звук… за ним последовал другой, третий. Она пела, не изменив выражения своего окаменелого лица, уставив даже глаза. Но так трогательно звенел этот бедный, – как струйка дыма, колебавшийся голосок, так хотелось ей всю душу вылить».
Вот предсмертная «песнь торжествующей любви» – песнь самого Тургенева. Громовые голоса Л. Толстого и Достоевского заглушают этот «чуть слышный, трогательно звенящий, – как струйка дыма, колеблющийся голосок». Но горе нам, если мы его не услышим. В тех громовых голосах звучит хаос, безмерность, а в этом тихом – тишина гармонии, тишина красоты.
«– Ох, не могу, силушки не хватает…
Она закрыла глаза. Я положил руку на ее крошечные холодные пальчики. Она взглянула на меня – и ее темные веки, опушенные золотистыми ресницами, как у древних статуй, закрылись снова».
Не кажется ли иногда, что в последних, самых совершенных и вещих произведениях своих, муза Тургенева похожа на эту древнюю статую с темными, закрытыми веками?
Веки у нее закрыты, потому что она видит чудный сон.
«Раз мне какой чудный сон приснился. – Вижу я, будто стою я в поле, а кругом рожь, такая высокая, спелая, как золотая… И будто со мною собачка рыженькая, злющая-презлющая – все укусить меня хочет. И будто в руках у меня серп, и не простой серп, а самый как есть месяц, вот когда он на серп похож бывает. И этим самым месяцем должна я эту самую рожь сжать дочиста.
Только очень меня растомило, и месяц меня слепит, и лень на меня нашла; а кругом васильки растут, да такие крупные! И все ко мне головками повернулись. И думаю я: нарву я этих васильков; Вася прийти обещался – так вот я себе венок сперва совью, жать-то я еще успею. Начинаю я рвать васильки, а они у меня промеж пальцев тают да тают, хоть ты что! И не могу я себе венок свить. А между тем, я слышу – кто-то уж идет ко мне, близко таково и зовет: «Луша! Луша!..» Ай, думаю, беда – не успела! Все равно, надену я себе на голову этот месяц, заместо васильков. Надеваю я месяц, ровно как кокошник, и так сама сейчас вся засияла, все поле кругом осветила. Глядь – по самым верхушкам колосьев катит ко мне скорехонько, только не Вася, а сам Христос. И почему я узнала, что это Христос, сказать не могу, – таким его не пишут, – а только Он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, только пояс золотой, и ручку мне протягивает. – «Не бойся, – говорит, – невеста моя возлюбленная, ступай за мною; ты у меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские». – И я к Его ручке как прильну! Собачка моя сейчас меня за ноги… Но тут мы взвились. Он впереди… Крылья у Него по всему небу развернулись, длинные, как у чайки, – и я за Ним. И собачка должна отстать от меня. Тут только я поняла, что эта собачка болезнь моя, и что в Царстве Небесном ей уже места не будет».
Нам казалось, что Тургенев – безбожник, что он покончил навсегда с религией вообще и с христианством в частности, что тут непримиримая противоположность Тургенева Л. Толстому и Достоевскому: они верят в Бога; много, может быть, даже чересчур много говорят о Христе; Тургенев почти никогда не говорит о Нем, не произносит имени Его, как будто забыл Его, не знает, не хочет знать.
Но откуда же это внезапное видение?
Реальная муза Тургенева не видела Христа наяву; но закрыла «свои темные веки, с золотистыми ресницами, как у древних статуй» – и увидела Его во сне – в самом вещем сне своем, в самой страшной муке, ибо трагедия пола и есть, конечно, самая страшная мука Тургенева. И вот он понял, что никто, кроме Христа, не утолит этой муки.
По отношению к христианству, не лицо Л. Толстого и Достоевского, наших богоискателей, а лицо «безбожного» Тургенева есть лицо всей русской интеллигенции, да, пожалуй, и всей западноевропейской культуры.
Но, может быть, и у них, как у Тургенева, непроизнесенное имя? Может быть, вся современная культура, вся живая плоть человечества –
А когда пытаются произносить, то все не так. Твердят, кричат, вопиют громовыми голосами, но никто не слышит.
Л. Толстой произносит имя человеческое; а все чувствуют, что это не только Человек. Достоевский произносит имя Божеское; а все чувствуют, что это не только Бог.
Тургенев молчит и молча подходит ближе ко Христу, чем Л. Толстой и Достоевский.
Каков же этот никем не узнанный, не названный по имени Христос?
«Я видел себя юношей, почти мальчиком, в низкой деревенской церкви. Красными пятнышками теплились перед старинными образами восковые тонкие свечи.
Радужный венчик окружал каждое маленькое пламя. Темно и тускло было в церкви… Но народу стояло передо мною много.
Все русые крестьянские головы. От времени до времени они начинали колыхаться, падать, подниматься снова, словно зрелые колосья, когда по ним медленной волной пробегает летний ветер.
Вдруг какой-то человек подошел сзади и стал со мною рядом.
Я не обернулся к нему, но тотчас почувствовал, что этот человек – Христос.
Умиление, любопытство, страх разом овладели мною. Я сделал над собою усилие… и посмотрел на своего соседа.
Лицо как у всех – лицо, похожее на все человеческие лица. Глаза глядят немного ввысь, внимательно и тихо. Губы закрыты, но сжаты: верхняя губа как бы покоится на нижней; небольшая борода раздвоена; руки сложены и не шевелятся. И одежда на нем как на всех.
«Какой же это Христос! – подумалось мне. – Такой простой, простой человек! Быть не может!»
Я отвернулся прочь. Но не успел я отвести взор от того простого человека, как мне опять почудилось, что это именно Христос стоял со мной рядом.
Я опять сделал над собою усилие…
И опять увидел то же лицо, похожее на все человеческие лица, те же обычные, хоть и незнакомые, черты.
И мне вдруг стало жутко – и я пришел в себя. – Только тогда я понял, что именно такое лицо –
Толстовский ли это Христос, Сын Человеческий, только человеческий? Нет. Хотя Он и простой, простой человек, но недаром видящему жутко, страшно от божественной близости.
Православный ли, византийски-церковный Христос Достоевского? Нет. Ведь Тот в алтаре со священником или на иконах в блистающих ризах. А Этот в «рабьем храме», с людьми пришел из мира и