Мы – вольные птицы; пора, брат, пора!Туда, где за тучей белеет гора,Туда, где синеют морские края,Туда, где гуляем лишь ветер да я!»

Вот идеал свободы, от века заключенный в сердце человеческом, выраженный с такой простотою и ясностью, какие свойственны только поэзии Пушкина. В конце своей жизни он задумывал поэму из народного быта – «Стенька Разин», героический образ которого давно уже преследовал и пленял его. В самом деле, нет жизни, в которой проявлялось бы большее невнимание и неспособность ко всяким твердым, законченным построениям, чем русская жизнь. Нет пейзажа, в котором бы чувствовалось больше простора и воли, чем наши степи и леса. Нет песни более унылой, покорной и вместе с тем более поражающей взрывами разгула и возмущения, чем русская песня. Какова песня народа – такова и литература: явно проповедующая смирение, жалость, непротивление злу, втайне мятежная, полная постоянно возвращающимся бунтом против культуры. Самый светлый и жизнерадостный из русских писателей, Пушкин включает в свою гармонию звуки из песен молодого народа, полуварварского, застигнутого, но неукрощенного ни византийской, ни западной культурой, все еще близкого к своей природе.

Впервые коснулся Пушкин этого мотива в лучшей из юношеских поэм своих – в «Кавказском пленнике». Пленник – первообраз Алеко,[147] Евгения Онегина, Печорина – русских представителей мировой скорби:

Людей и свет изведал он.И знал неверной жизни цену.В сердцах друзей нашед измену,В мечтах любви – безумный сон,Наскучив жертвой быть привычнойДавно презренной суеты,И неприязни двуязычной,И простодушной клеветы,Отступник света, друг природы,Покинул он родной пределИ в край далекий полетелС веселым призраком свободы.Свобода, он одной тебяЕще искал в подлунном мире.

Пленник сам о себе говорит любящей его девушке:

Любил один, страдал один,И гасну я как пламень дымный,Забытый средь пустых долин.

Эго бессилие желать и любить, соединенное с неутолимой жаждой свободы и простоты, – истощение самых родников жизни, окаменение сердца, есть не что иное, как знакомая нам болезнь культуры, проклятие людей, слишком далеко отошедших от природы. Пленник, может быть, и хотел бы, но уже не умеет разделить с дикой черкешенкой ее простую любовь, так же как Евгений Онегин не умеет ответить на девственную любовь Татьяны, как Алеко не понимает первобытной мудрости старого цыгана:

Забудь меня: твоей любви,Твоих восторгов я не стою…Как тяжко мертвыми устамиЖивым лобзаньям отвечать,И очи, полные слезами,Улыбкой хладною встречать!

Недуг, порождаемый условностями человеческого общежития, еще более выясняется по контрасту с простотою жизни дикарей. Поэт не идеализирует кавказских горцев, как Жан-Жак Руссо – своих американских дикарей, как итальянские авторы пасторалей XVI века – своих аркадских пастухов. Дикари Пушкина – кровожадны, горды, хищны, коварны, гостеприимны, великодушны: они таковы, как окружающая их страшная и щедрая природа. Пушкин первый осмелился сопоставить культурного человека с неподдельными, неприкрашенными людьми природы.

В «Кавказском пленнике», произведении юношеском, в котором еще много неопределенного и недосказанного, мы находим только намеки на то, чт? в «Цыганах» выражено с полной ясностью. Здесь гений Пушкина сразу достигает зрелости. Философский и драматический мотив в «Цыганах» тот же, как и в «Кавказском пленнике». За тем же «веселым призраком свободы» бежит Алеко в дикий табор цыган из тюрьмы современной культуры:

Презрев оковы просвещенья,Алеко волен, как они;Он без забот и сожаленьяВедет кочующие дни…

Картины жизни в мирных степях Бессарабии не похожи на воинственный быт горцев, но прелесть дикой воли та же:

Лохмотьев ярких пестрота,Детей и старцев нагота,Собак и лай, и завыванье,Волынки говор, скрип телег,Все скудно, дико, все нестройно,Но все так живо-неспокойно,Так чуждо мертвых наших нег,Так чуждо этой жизни праздной,Как песнь рабов однообразной.

Вот как убаюкивает Алеко своего сына:

Останься посреди степей:Безмолвны здесь предрассужденьяИ нет их раннего гоненьяНад дикой люлькою твоей…Под сенью мирного забвеньяПускай цыгана бедный внукЛишен и нег, и просвещеньяИ пышной суеты наук.

Культурный человек воображает, что может вернуться к первобытной простоте, к беззаботной жизни Божьей птички, которая «хлопотливо не свивает долговечного гнезда». Он обманывает себя, не видит или не хочет видеть неприступной бездны, отделяющей его от природы. Мечтатель только тешит себя, только играет в свободу с дикарями:

Подобно птичке беззаботной,И он, изгнанник перелетный,Гнезда надежного не зналИ ни к чему не привыкал…

Ошибка Алеко заключается в том, что он отрекся лишь от внешних, поверхностных форм культуры, а не от внутренних ее основ. Он надеется, что страсти культурного человека в нем умерли, но они только дремлют:

Они проснутся: погоди!

Вот как судит Алеко ту жизнь, от которой бежал:

О чем жалеть?Когда б ты знала,Когда бы ты воображалаНеволю душных городов!Там люди в кучах, за оградой,Не дышат утренней прохладой,Ни вешним запахом лугов.Любви стыдятся, мысли гонят,Торгуют волею своей,Главы пред идолами клонятИ просят денег да цепей.

Вся проповедь Льва Толстого против городской жизни, внешней власти, денег, есть только развитие, повторение того, чему Пушкин в этих немногих словах дал неистребимую форму совершенства.

В негодовании Алеко слишком много страстного порыва, слишком мало спокойной мудрости – единственного, что возвращает людей к их божественной природе. Отец Земфиры – старый цыган – обладает этой мудростью. Рассказ о жизни изгнанника Овидия на берегах Дуная есть дивное откровение поэзии младенческих народов. Дикари полюбили неведомого пришельца Овидия, чувствуя в нем родную стихию – свою волю, свою простоту. В житейских делах поэт беспомощнее, чем они сами:

Не разумел он ничего,И слаб, и робок был, как дети;Чужие люди за негоЗверей и рыб ловили в сети;Как мерзла быстрая рекаИ зимни вихри бушевали,Пушистой кожей покрывалиОни святого старика.

Вот в первобытной жизни – зародыши высшей, еще ни разу в истории не осуществленной культуры: дикари преклоняются перед гением. Это – единственная власть, которую они признают. Они чтут, как святого, этого слабого, бледного, иссохшего, ничего не разумеющего старика, у которого – «песен дивный дар и голос, шуму вод подобный».

Но Алеко ужаснулся бы бездны, отделяющей его от природы, если бы мог понять старого цыгана, для которого нет добра и зла, нет позволенного и запрещенного. Любовь женщины кажется этому естественному философу высшим проявлением свободы. Алеко смотрит на любовь как на закон, как на право одного человека обладать нераздельно телом и душою другого. Любовь для него – брак. Для старого цыгана и Земфиры любовь – такая же прихоть сердца, не подчиненная никаким законам, как вдохновение дикой песни, голос которой «подобен шуму вод». Первобытная поэзия воли слышится в песне цыганки, издевающейся над правом собственности в любви, над ревностью мужа:

Старый муж, грозный муж,Режь меня, жги меня:Я тверда, не боюсьНи ножа, ни огня.Ненавижу тебя,Презираю тебя;Я другого люблю,Умираю, любя.

Алеко не выносит свободы – обнаженной правды в любви. Цыган жалеет Алеко, но не может скрыть от него, что одобряет Земфиру, которая изменила мужу и выбрала себе любовника, по прихоти сердца, по единственному верховному закону любви. Любовь – игра, случай, стихийный произвол. Какая может быть в ней верность и ревность, какое добро и зло, когда все упоение любви заключается в том, что она вне добра и зла?

Взгляни: под отдаленным сводомГуляет вольная луна;На всю природу
Вы читаете Вечные спутники
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату