райцентр. Шуршало длинное дорогое пальто председателевой жены, возвращающейся домой из школы. Визгучим комом катились за ней ребятишки, облаиваемые Куклой и ее выродками.

— Кукла! Ку-укл! — Федька сам не знал, зачем позвал ее. Она вильнула от ребят, нюхнула Федькины сапоги и поскулила. Он нагнулся, погладил висящую комками шерсть, спросил:

— Пойдешь со мной, собака?

Поднялся, лягнул ногой в ее сторону, словно собирался отпнуть; Кукла радостно слаяла и — вперед, вперед! — бросилась в направлении крыльца Федькиного дома. У крыльца она притихла, почти слилась с мраком и только ворчала тихонько на воображаемых врагов.

Дома Федька, пошарив по карманам Милькиного пальто, пока ее не было, нашел двадцать копеек и послал Дашку-растрепку за хлебом. Сам вывалил в пустую литровую банку остатки старой каши, забрал из чугунка несколько вареных картох и засунул все это хозяйство вместе с принесенной дочкой буханкой в походную свою котомочку. Делал все быстро, сноровисто, успевая в то же время ругаться на ребят, и дивился непонятному ощущению: будто из него, Федьки Сурнина, выдернули, вылущили все внутренности и забросили куда-то к черту, и теперь одна бездушная, набитая до отказа ватой и больно распираемая ею оболочка суетится, болобочет, прыгает по избе и сует что-то в котомку. Только сердце покалывало порой, напоминало о ложности ощущения, о том, что все на месте, разве что не в полном порядке, — может, от браги барахлит оно, может, от долгих и трудных, нехороших дневных разговоров в сельсовете…

Важно было уйти до Милькиного прихода с работы: почему-то не хотелось с нею встречаться, и Федька торопился. Но не получилось: застукали сапоги по мерзлым крылечным доскам, раздался голос жены, отгоняющей Куклу.

Она вошла, сняла телогрейку, села на табуретку в кухне и устало привалилась к столу.

— Чай у нас есть, Федя? Чай е-есть, спрашиваю? Устала я, ребята…

— Больно я знаю — есть, не есть! — буркнул Федька, устремляясь за печку—одеваться.

— Я согрею, согрею, мам! — откликнулась Дашка-растрепка. Из корчаги налила в чайник воду, стукнула коленкам, взбираясь на табуретку, и включила плитку.

— Фе-едь! — сипло, словно через силу, произнесла Милька. — Тебя Иван Кривокорытов искал. Сейчас мне… на дороге встрелся… зайду, говорит…

— А! — отмахнулся муж, выходя из-за печки и нахлобучивая шапку. — И так я сыт им по горло… А ты чего захрипела? Ай неможется тебе?

— Так… горло пер-хватило… Першит… знобит маненько. Ты опеть пошел, ага?

— Да… пойду! — Он торкнулся в дверь.

Чаю Милька так и не дождалась. Стянула с дочериной помощью сапоги, платье и легла на кровать.

Вскоре в избу вошел Кривокорытов. Вопросительно посмотрел на Дашку, и она ответила ему:

— Папка убежал. В лес, ли чё ли. А мамка лежит, захворала. — И показала на стенку, за которой стояла кровать. Иван шагнул туда, но Дашка загородила ему дорогу. Он постоял, постоял и вышел.

24

Огромное кентаврье тело заполняло землянку, порой он сам удивлялся; как удалось сюда вместиться? Немели ноги, привыкшие к движению. Время от времени сильные мышцы их сокращались сами по себе, ноги быстро дергались. В некоторые моменты клонило в долгий сон, и кентавр, как мог, боролся с ним. Надо идти, надо идти! Иначе скоро здесь, в темной тесной яме, под свист ветра и шелест снега наверху, начнет опадать и дрябнуть тело, полезет шерсть из шкуры. А дальше… Но рана болела еще, хоть и начинала уже чесаться — признак заживления. Теперь он старался есть все, что приносил Федька, чтобы быстрее восстановить силы. Кентавр сказал бы Федьке спасибо, если бы знал слова благодарности.

Сурнин смотрел, как кентавр ест начавшую уже закисать кашу, и тужил вслух, подпершись рукой, как это делают бабы:

— Эх, друг-портянка, якуня-ваня, уйтить бы тебе сейчас самое времечко, да только куды побежишь? Измерзнешь, угрузнешь в снеге, сдохнешь ни за копейку…

Мирон вскинул на него крутой зрак. Человечек говорил об уходе, и это подтверждало опасность, что поселилась в землянке с его появлением. Федька убирал глаза, льстиво шуршал голосом, подхехекивал каждому слову. Кентавр прижал к груди кулаки и напряг сильную, в крупных жилах шею. Но шкура на крупе дернулась, сведенная режущей болью, и только копыта ударились друг о друга, издав чакающий звук, и короткое бессильное придыхание вырвалось из разомкнутых челюстей: «Х-хы! — а-а-а!..»

Федька сначала испугался порыва Мирона, отскочил, хотел даже карабкаться вверх по лесенке, но, углядев, что тот обессилел, снова сел на свой чурбачок и сказал:

— Вот забоялся — дурак, ну, право, хмырь черемной. Мы теперь одной ниточкой-веревочкой повязаны, не бойсь, я тебя не продам. Подумашь, Авдей! Клали мы на его с прибором, верно? Но токо ты уж тихонько, не шебарши, а то мне тоже в тюрьме сидеть неохота. А так Авдей — пустяк, мы его всяко исхитрим, потому что я его презираю. Вот у Ивана насчет тебя крепкая дума — так это уж посложнее, он по незнайству страшные дела может сотворить.

Он прищурился, опустился на коленки, подполз к Мирону, припал к его уху губами и зашептал, увертываясь от горячечно сверкающего белка и жесткого бородяного волоса:

— Он, Иван-от, думат, слышь, что ты ему умишка набавишь. Вот как я сообразил. Расскажешь ему, значит, что почем, кого куда и так дальше. Ну, надо бы ему и впредь в том направленьи мозга компостировать, покуда он из-за этой корысти нашу, вроде, мазь держит. Пообещать ему, что ли, встречу с тобой, как думаешь? Но имей в виду, что он от тебя пустобрехства не потерпит, ему суть надо выложить, а то он мужик суровый, сделат так, что и тебя, и меня как не бывало — доймет… Ну что, сделать свиданье? Ты не думай, я ведь с добром, не со злом к тебе хожу, вот давай и решай!

Не оторвав головы от соломы, Мирон спросил хрипло:

— Чего хочет человек?

— Да откуль я знаю! Может, ничего, так просто, поглядеть на тебя охота! Но вобче, говорит, охота узнать, что почем, кого куда, почему, по какому основанью… и все такое.

— В этом разговоре не будет смысла.

— Не бои-ись! Это для тебя, может, не будет смысла, а для Ивана — обязательно будет. Он мужик дотошной, везде смысл сыщет, даже где его и нету совсем. Так что ты знай болтай, а остальное — не твое дело!

Тут Сурнин остановил свою речь, хитро оскалил зубки и спросил:

— Слушай, а может, ты и вправду какой-нибудь умной? А колдовством, случайно, не владеешь? Ручку там позолотить, рублевку наворожить? Иной раз не мешало бы.

Кентавр не ответил. Он лежал, откинувшись на спину и прикрыв глаза: то ли спал, то ли не хотел отвечать. Федька вздохнул и принялся собирать грязные бинты.

— Я хочу сделать что-то так, как мне нравится, и не могу, потому что другие люди делают это иначе, — раздался голос сзади. — Ничего не могут сделать без оглядки на других! Никто не свободен выбирать: ни мужчина, ни женщина, ни воин, ни даже ребенок! К этому я не пойду, потому что он враг другому, который мне полезен! Сначала зависят от того, кто их родил, потом сами зависят от своих детей. Пленники мест, где живут! Они даже знают, какую траву можно им топтать и какую — нет! Я ж не знаю стремян, и ветер шумит за моей спиной, когда я этого хочу!

— Как это? — подал голос Федька. — Ну и схоти ты этого сейчас, ну и что выйдет? Куды ускачешь?

— Но тебе разве никогда не хочется жить одному, чтобы жизнь других людей не мешала твоей?

— Да всю дорогу охота! — распалился Сурнин. — Ну их всех к лешему, только мешаются, действительно. Я ведь их не трогаю. А уйти, правда, куда глаза глядят, и — гул-ляй, душа!

Кентавр внимательно выслушал его слова; поднял с расстеленной на соломе газетки ковригу хлеба, разломил ее пополам, половину поднес к своему рту, а половину протянул Федьке. Тот удивленно посмотрел на хлеб. Но Мирон сказал серьезно: — Ешь! — И Сурнин принялся жевать. В голосе кентавра он

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату