опрокинувшись от смеха на спину, продемонстрировала господам свои черные штанишки. Эта причуда развеселила мадам де Фонсколомб, и она шутливо поинтересовалась у Полины, не по ее ли совету малышка решила носить траур по своей добродетели. Ко всеобщему удивлению и, похоже, не заметив насмешки, та ответила, что, приказав Тонке носить панталоны, пыталась привить стыдливость этому слишком наивному ребенку.
В девять все разошлись по своим спальням. На балконе еще не зажгли фонари, но это не помешало Джакомо поставить перед своей дверью стул и расположиться на нем, чтобы немного помечтать.
Желание, толкавшее его к Полине, было продиктовано не столько страстью, сколько стремлением не дать этому слишком горделивому созданию одержать верх в их споре. Казанова подумал, что некоторые из женщин, про которых он когда-то думал, что любит их, точно так же были для него лишь противниками, которых слепой случай скорее противопоставлял ему, чем предоставлял в ответ на его желание. Когда любовь не является порождением чистого, священного огня, она легко превращается в некое состязание, которое подчас не прекращается до первой крови. Причем удовольствие, которое при этом получают противники, имеет тяжелый аромат и горьковатый привкус. Движения любовников бывают скорее похотливыми, нежели сладострастными, а получаемое наслаждение – мучительным.
Казанова вновь вспомнил о проклятой Шарпийон, с которой когда-то водил знакомство в Лондоне и о которой у него осталось такое отвратительное воспоминание, что он даже не решился упомянуть ее имени в разговоре с мадам де Фонсколомб.
Мысли его принялись блуждать среди менее болезненных воспоминаний, причем декорацией для некоторых из них в свое время служила комната, которую занимала теперь старая дама, как и балкон, на котором он теперь находился. Он вдруг вспомнил, что с этого балкона можно видеть находящийся неподалеку дом, в котором жила его мать вплоть до своей смерти, наступившей двадцать лет назад. Немного дальше, если смотреть в том же направлении, проживал Джованни, его брат, всеми уважаемый директор дрезденской Академии изящных искусств. В другой стороне находился дом Марии Магдалены Антонии, его сестры.
Он подумал, что следующие поколения, вероятно, будут вспоминать Джованни, и наверняка – Франческо, его другого брата, известного художника-баталиста, или даже прелестную комедиантку Занетту, их мать, но, уж конечно, не его, Джакомо, автора многочисленных философских, исторических, политических и математических трудов, которые уже успели кануть в забытье. И тем, кто придет следом, он оставит после себя разве что нескольких бездельников, которым лучше было бы вовсе не появляться на свет, или хорошеньких нимф, подобных очаровательной Лукреции, с которой он провел несколько ночей, не обременяя себя при этом мыслями о том, что приходится ей отцом.
Никогда Казанова не испытывал такой усталости от своего возраста или, может быть, даже от самой жизни, тщета которой внезапно предстала перед ним с ужасающей ясностью. Он так пламенно жил, с такой расточительностью бросал минуты бытия безвозвратно проходящему времени, столько прочел, написал, создал и разрушил. Неужели все это зря? Неужели он не оставит даже следа на этой земле?
Джакомо вновь подумал о том, что никогда больше не увидит Венецию, которая обошлась с ним так сурово еще до того, как сдалась отвратительному якобинскому сброду. По странной случайности он вынужден будет окончить свои дни в одном дне пути от Дрездена, бывшего второй, а скорее всего, настоящей родиной для его семьи. Но это, если так можно выразиться, возвращение к Занетте, Джованни и ко всему тому, что ему было наиболее близко по крови, бесконечно отдаляло его от самого себя, венецианца Джакомо, и погружало в глубокую меланхолию – ведь Занетты и Джованни больше не было на свете. Что до Марии Магдалены, племянницы Терезины или других племянников, то у него не было желания видеть их, но не потому, что он был чем-то недоволен, а потому что ему нечего было больше им дать, да и от них он тоже ничего не хотел. Старость сделала Джакомо безучастным ко всему тому, что не имело отношения к его нынешнему существованию.
Пока он так размышлял, погрузившись взглядом в едва различимое пространство прошлого, которое звездами пронизывали дрожащие огоньки бесчисленных воспоминаний, к нему незаметно приблизилась чья-то тень. Она явилась с противоположного края балкона, заставив шевалье вздрогнуть от неожиданности. Это был аббат Дюбуа, весь завернутый в домашнее шелковое платье, которое еще более, чем сутана, делало его длинным и грустным, как пост.
– Я знал, что вы не спите, – произнес священник, – этот балкон – самое подходящее место, где может посидеть и помечтать такой человек, как вы, и совсем не годится для того, чтобы навевать сон.
– Вы пришли, чтобы исповедовать меня в моих тайных желаниях? – шутливо спросил Казанова.
– Увы, – ответил святой отец, – скорее уж поведать о своем.
– Ваше вожделение отнюдь не является секретом, и, как я понимаю, вы достаточно сообразительны, чтобы удовлетворять его еще до того, как оно даст о себе знать.
– Если бы вы могли вообразить, что мне приходится терпеть, вы не стали бы смеяться, – со сдерживаемой страстью произнес аббат. – Ведь я люблю! Люблю безумно! Безнадежно!
– Поздравляю вас, и Бог вам, конечно, воздаст за это во сто крат.
– Речь не о Боге, – призналось священное лицо.
– Неужто об одном из Его созданий? Вот и чудесно! Господь не станет ревновать к своим чадам.
– Речь идет о самом скромном из Его созданий.
– Уж не в меня ли вы влюблены, несчастный?
Так, один – стеная и едва сдерживая рыдания, другой – вполголоса посмеиваясь, святой отец и Казанова продолжали свою тихую беседу. Дюбуа поначалу не желал открывать имени своей возлюбленной, и Джакомо долго пытался его угадать. И наконец, словно убоявшись, что упустит свою последнюю возможность, если сейчас же во всем не признается, аббат поведал, что объектом его роковой страсти является Туанетта. Дюбуа надеялся, что она подарит ему свои ласки в обмен на те четыре дуката, что ему удалось выиграть в кадриль у мадам де Фонсколомб. И он уже выдал своей избраннице аванс.
– Вы уверены, что она вас правильно поняла? – забеспокоился Джакомо.
– Она взяла мой дукат и тут же поблагодарила меня очаровательным поцелуем.
– То есть вы можете рассчитывать еще на целых три поцелуя на оставшуюся сумму.
– Я вознесу жертву нашей любви на алтаре ее прелестей! – в упоении воскликнул Дюбуа.
– Не сомневаюсь в этом, при условии, что вам придется самому пропеть l'introit