нотариусу в город и оформлять морской протест. Капитан боялся, что на пути из теплого Средиземноморья в холодный Новороссийск в трюмах произошло отпотевание и шрот подмок. На всякий случай следовало подать морской протест. Я считал все это перестраховкой чистой воды, но приказ есть приказ.

Соседи по номеру, очевидно, давно отоспались и теперь не давали мне уснуть. Старые-престарые морские анекдоты, рассуждения о девицах за стенкой — там жили выпускницы поварской школы, ждали своего первого назначения на суда, — и вечная морская травля...

Это великая вещь — морская травля. И философии в ней больше, чем находят литературные критики, но я устал и спать хотел. И уже засыпать начал, когда на невидимом окне зачирикали и зашевелились птицы.

Из тьмы раздалось:

— Мишка, ты птиц закрыл? Спать не дадут утром...

— Дрыхнет Мишка.

— Разбуди его, пусть птиц укроет...

Мишку разбудили, он послушно прошлепал к окну, вернулся в койку и сказал молоденьким голоском:

— Опять старпом снился! Сведет он меня в могилу... Еще на отходе из Калининграда сижу в каюте, судовые роли печатаю, он заглядывает, спрашивает: «Ты что делаешь? На машинке печатаешь?» Я говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он разозлился и дверью хлопнул. Дальше, в море уже. Засовываю в диван ненужные лоции. Жара. Лоций этих — до чертовой матери. Мокрый я. Качает, диван на меня падает все время. Старпом приходит, спрашивает: «Ты что делаешь? Лоции убираешь?» Я очередную засовываю и говорю: «Нет». — «А что ты делаешь?» — «В хоккей играю». Он злится. Я спать лег перед вахтой. Полог задернул, свет погасил. Он влезает в каюту, спрашивает: «Ты что делаешь? Спишь?» Я зубы стиснул, говорю спокойно: «Нет, Петр Альфредович, в хоккей играю!» И так мы уже через неделю видеть друг друга спокойно не можем. Он молчаливо требует, чтобы я к его привычке спрашивать про очевидные вещи привык. А я себя не могу перебороть. «Простите, Петр Альфредович, тут занято! — это я ему из душевой кричу. — Я тут в хоккей играю!» Он — старший, я — четвертый. Значит, субординацию нарушаю. Но нарушение такое, что ни под какую статью не подведешь. А избавиться от своей идиотской привычки он не хочет: натура — кремень!

— Не кремень, а осел, — прогудел кто-то во тьме.

— И вот понимаю я, — продолжал молоденький с отчаянием в голосе, — если он еще раз увидит, что я курю, подойдет и спросит свое: «Ты что делаешь? Куришь?» — то я ему окурком выстрелю прямо в глаз! Вот ситуация! И выхода нет! Даже ночами снится!..

Сутки за сутками мы ждали смерти хрущаков и суринамских мукоедов. Они не дохли. Бора выдувала из старых трюмов ядовитый газ. Его было полно в каютах и очень мало в шроте.

Мне полагался небольшой отпуск — отгул выходных дней. И я слезно запросил подмену. Она все не ехала.

Ветер сводил с ума. Городскую пыль и землю ветер смешивал над бухтой с солеными брызгами. Липкая рыжая замазка покрывала стекла окон. У центрального входа в Управление портом валялся огромный тополь, сломленный борой почти возле корней. На улицу было не выйти. Редкое такси отваживалось проехать по набережным. И вой — монотонный, тоскливый, как предсмертный вопль марсиан Уэллса.

Все анекдоты, все запасы морской травли давно исчерпались. Деньги на согревательные напитки — тоже.

Я читал старинную книгу: «Летопись крушений и других бедственных случаев военных судов Русскаго флота». Старинные, спокойные обороты речи, запах прошлых веков с пожелтевших страниц, имя флота капитана — командора Головнина на обложке:

«Ежели мореходец, находясь на службе, претерпевает кораблекрушение и погибает, то он умирает за Отечество, обороняясь до конца против стихий, и имеет полное право наравне с убиенными воинами на соболезнование и почтение его памяти от соотчичей»...

Удержаться от удовольствия общения с настоящим русским языком не можешь. Отсюда и мои стилизации, и обильное цитирование. Как удержаться, если попали тебе на глаза такие строки:

Достигло дневное до полночи светило,

Но в глубине горящего лица не скрыло,

Как пламенна гора, казалось меж валов,

И простирало блеск багровый из-за льдов.

Среди пречудныя, при ясном солнце ночи

Верхи златых зыбей пловцам сверкают в очи.

... Карбас помора-зверобоя на волнах Белого моря. Глаза морехода на одном уровне с волной. За гребнем волн стоит ночное полярное солнце. Его низкие лучи скользят по льдам и слепят глаза кормщику. Автор был в море, работал в нем. Теперь он спокойной, крепкой рукой ведет строку. Строка величаво колышется в такт морской зыби. Север простирается далеко до края стиха. И слышно, как медленно падают капли с медлительно заносимых весел. Гребет помор. Стоит над морем солнце. Вздымаются и вздыхают на зыби льдины. От них пахнет зимней вьюгой. Здесь чистая картина — без символики. Здесь профессиональное знание жизни, и физики, и астрономии. Пишет Ломоносов. Рыбак, начинавший современный русский язык, открывший атмосферу на Венере, объяснивший природу молнии электричеством, сформулировавший закон сохранения вещества.

«... Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте... Сей всеобщий естественный закон простирается и в самые правила движения, ибо тело, движущее своею силою другое, столько оныя у себя теряет, сколько сообщает другому, которое от него движение получает».

А вот Державин:

Что ветры мне и сине море?

Что гром, и шторм, и океан?

Где ужасы и где тут горе,

Когда в руках с вином стакан?

Спасет ли нас компас, руль, снасти?

Нет! Сила в том, чтоб дух пылал.

Я пью! и не боюсь напасти,

Приди хотя девятый вал!

Приди, и волн зияй утроба!

Мне лучше пьяным утонуть,

Чем трезвым доживать до гроба

И с плачем плыть в толь дальний путь.

Здесь уже городская нервность, которая и нам хорошо знакома. Через «Достигло дневное до полночи светило...» и «Что ветры мне и сине море?..» вдруг понимаешь, как вырастало пушкинское:

Погасло дневное светило;

На море синее вечерний пал туман.

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан...

Лети, корабль, неси меня к пределам дальним

По грозной прихоти обманчивых морей,

Но только не к брегам печальным

Туманной родины моей...

Чего не умеем мы, так это выказывать словами любовь. Разве передашь, что испытываешь, переписывая такие строки?..

Царь признал, что Пушкин есть первый ум России. Про талант царь не взял на себя смелость судить. Что опаснее для государя: ум или талант?

Заграница деликатно недоумевает по поводу нашего преклонения перед Пушкиным, ибо смертно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату