Хандриков вышел из бани. Проходил по коридору, украшенному ноздреватыми камнями. Столкнулся с высоким стариком в бобровой шапке и с крючковатой палкой.
Высокие плечи старика были подняты, а из-под нависших седых бровей сквозили глаза — две серые бездны, сидевшие в огромных глазницах.
Ему показалось,
В руке у старика был сверток — синяя коробка, изображавшая Геркулеса. Геркулес упражнялся гирями.
И ему показалось, что он уже не раз видел старика, но забыл, где это было.
Обернулся. Провожал глазами. Смущался вещим предчувствием.
А вьюга засвистала, как будто ревущий поток времен совершал свои вечные циклы, вечные обороты.
И неслось, и неслось: это вихревой столб — смерч мира, повитый планетными путями — кольцами, — летел в страшную неизвестность.
Впереди была пропасть. И сзади тоже.
Хандриков вышел на улицу. В окне колониальной лавки выставили синие коробки с изображением Геркулеса. Хандриков вспомнил старика и сказал: «Солнце летит к созвездию Геркулеса…»
Пролетевшие вороны каркнули ему в лицо о вечном возвращении. В ювелирном магазине продавали золотые кольца.
Серо-пепельные тучи плыли с далекого запада, а над ними торчало перисто-огненное крыло невидимого фламинго.
И такая была близость в этой недосягаемой выси, что Хандриков сказал неожиданно: «Развязка близится». Удивился, подумав: «Что это я сказал».
Серая пелена туч закрыла огненный косяк, и кругом закружились холодные, белые мухи.
Таинственный старик, вымытый банщиком, расхаживал вдоль раздевальни, закутавшись в белоснежную простыню.
Он кружил вокруг диванов, чертя невидимые круги. Кружился, кружился, и возвращался на круги свои.
Кружился — оборачивался.
Величественный силуэт его показывался то здесь, то там, а в серебряной бороде блистали жемчужные капли.
Кружился, кружился и возвращался на круги свои. Кружился — оборачивался.
Двое раздевались. Один спросил другого: «Кто этот величественный старик, похожий на Эскулапа*?» А другой ему заметил: «Это Орлов, известный психиатр — тот самый, который затеял процесс с доцентом химии Ценхом»…
Старик оделся. Выходил из бань. Нацепил на пуговицу шубы сверток с изображением Геркулеса.
И теперь этот сверток раскачивался на груди старика, точно знак неизменной Вечности.
В некоем погребке учинили они пирушку с безобразием — Хандриков и трое.
Это был товарищ физик, товарищ зоолог и товарищ жулик.
Первый занимался радиативными веществами и криогенетическими исследованиями*, был толст и самодоволен, походя на крабба, а второй, копаясь днем в кишечнике зайца, по вечерам учинял буйства и пьянства; это была веселая голова на длинных ногах; туловище же было коротко.
Третий держался с достоинством и не занимался ничем легальным.
Они были пьяные и шумели в мрачном, как пещера, погребке — шумели — красные, разгоряченные трольды*.
Стукались кружками, наполненными золотыми искрами. Просыпали друг на друга эти горячие искры — не пиво.
Хотя хозяин погребка и уверял, что подал пиво, — не верили.
Физик кричал, походя на огромного крабба: «Радиативные вещества уничтожают электрическую силу. Они вызывают нарывы на теле».
В высокие окна погребка ломилась глубина, ухающая мраком. Хозяин погребка, как толстая жаба, скалился на пьянствующих из-за прилавка. Хандрикову казалось, что это колдовской погребок.
А товарищ физик выкрикивал: «Времени нет. Время — интенсивность. Причинность — форма энергетического процесса».
И неслось, и неслось: вихрь миров, бег созвездий увлекал и пьянствующих, и погребок в великую неизвестность.
Все кружилось и вертелось, потому что все были пьяны.
Софью Чижиковну трясла лихорадка. Она не могла дочитать «Основания физиологической психологии»*. Легла. Жар ее обуял.
Впадала в легкий бред. Шептала: «Пусть муж, Хандриков, сочиняет психологию, пока Вундт заседает в пивных…»
Было два часа. Их вынесло на воздух. Они шатались — выкрикивали.
Пальто их не были застегнуты, а калоши не надеты, хотя с вечера еще приударило и приморозило.
Хандриков закинул голову. Над головою повисла пасть ночи — ужас Вечности, перерезанный Млечным Путем.
Точно это был ряд зубов. Точно небо оскалилось и грозилось несчастьем.
Хандрикову казалось, что кругом не улицы, а серые утесы, среди которых журчали вечно-пенные потоки времен.
Кто-то посадил его в челн, и вот поплыл Хандриков в волнах времени к себе домой.
Что-то внесло его в комнаты, где бредила больная жена.
Пьяный Хандриков уложил с прислугой больную жену. Прислуга ворчала: «Где пропадали?», а Хандриков отвечал, спотыкаясь: «Плавал я, Матрена, в волнах времени, обсыпая мир золотыми звездами». Не раздеваясь, сел у постели больной.
Свинцовая голова его склонилась на грудь. Тошнило от вина и нежданной напасти.
Пламя свечи плясало. Вместе с ним плясала и черная тень Хандрикова, брошенная на стену.
Закрыл глаза. Кто-то стал ткать вокруг него серебристую паутину. А за стеной раздавался свист Вечности — сигнал, подаваемый утопающему, чтобы не лишить его последней надежды.
Кто-то сказал ему: «Пойдем. Я покажу». Взял его за руку и повел на берег моря.
Голубые волны рассыпались бурмидскими жемчугами.
Ходили вдоль берега босиком. Ноги их утопали в серебряной пыли.
Они сели на теплый песочек. Кто-то окутал его плечи козьим пухом.
Кто-то шептал: «Это ничего… Это пройдет».
И он в ответ: «Долго ли мне маяться?» Ему сказали: «Скоро пошлю к тебе орла».
Ветер шевелил его кудри. Серебристая пыль осыпала мечтателей.
Тонкая, изогнутая полоска серебра поднималась над волнами, и растянутые облачка засверкали, как знакомые, серебряные нити на фоне бледно-голубого бархата.
Проснулся. Горизонты курились лилово-багряным. Все было хрупко и нежно, как из золотисто- зеленого стекла.
Старик удалялся, смеясь в бороду. Голубые волны рассыпались тающими рубинами.
Разбудила прислуга. Вскочил как ошпаренный, перед постелью больной.