Ясно склонил перед ней льняную, будто горсть спелых колосьев, бородку. Ясно ей улыбнулся, простился. Ясно она его к ним звала. Ясно следила влюбленными взорами, как уходил он в зелень кустов.
Лунные перья изорвались в клочки набежавшим облачным алмазом, но края облачка осквернили чары злой черной каймой.
Ветер овеял бледную шапочку одуванчика, овеял, свеял, развеял пух.
Она видела, как в доме прошли с лампой, бледно сиявшей, как одуванчик.
И от лампы падали светы и плыли на цветнике странной, узорной сетью.
Точно бросили призрачное покрывало из света и тени, и вот оно мчалось по цветнику.
Она видела, что лампу нес полковник, мертвый, бледный, как призрак, застекольный.
Видела и не узнавала: ей казалось, что это труп.
Светозаров прощался: поднял на нее старое лицо. В глазах у него была пустота.
Прыснули, как молоньи, эксельбанты на белом кителе.
Надвинул фуражку, теперь сутулый, беззвучно точно ей усмехнулся: «Дышите, упивайтесь им, любите: вы в моей — в моей вы власти».
Но это только казалось.
Полковник сморкался, и не знали, смеется он или плачет.
Сморкался, не знали: казалось все, показалось.
Ландо подали.
Негры в красных ливреях из темени бросились на нее, словно моськи с кровавыми ртами, отворяя дверце, и застывали, и сияли из темени белками глаз да яркими, яркими позументами.
Из дома вышла белая статуя и прошла по ступеням в ярком, месячном луче.
Морды коней из месячных пятен гордо бросились в темновесную ночь.
Точно голова гения, увенчанная серебряным лавром, прометнулась в темь вслед за конями, — и вот он прощально махнул фуражкой.
И огненные негры бросились за ним на запятках, когда кучер погнал ландо.
Слышался конский скок на деревянном мосту, который еле удалялся, все не мог заглохнуть.
Встал из ландо, негры свели, день у них проводил, в саду бродил, и шутил, и грезил, и молил.
Да, он любил, был он не мил.
Забыл.
С чем приехал, с тем и уехал.
Ты, нива, золото. Ты — ветропляс созревших колосьев.
Порфирой переметной — провей, одари.
Ниве помолимся.
Кровь заката сладко-рубинная пеной златожалых колосьев вскипела: причастники, приступите.
Сладкую пену, рубинную вкусите — вкусите пену.
Проливайся, пена колосистая, проливайся.
Гласы, гласы свои над землей-кормилицей изрекайте, о Господе воздыхайте, оратаи земляные — дьяконы хлеба.
Хлеб с полей свозите.
Так звучал призыв к спящим, но все окончилось в отдалении — плаксивым петушьим пеньем.
И летел призыв, крутясь дымно-земной пылью на дороге.
Встал месяц — горсть оледенелого снега, обтаяв лазурью по краям.
Вот мужичонки — коренья земляные, — вот мужичонки нивой многозлачной, златотекущей нивой проходят: одежда их так землею пропитана, как воздухом одуванчик.
Проходят нивой.
Вы, мужичонки, пчелы Господни, вы, мужичонки, сердце земле да воле открывайте, на призыв вставайте, мед нив с истомой снимайте.
Покрывайте, мужичонки, соломой избенки.
Вопите: «Ты, нива, наша!»
Было холодно и ясно. Светозарные волны омывали их лица.
Они шли, и котомки их болтались за плечами.
Они шли вдоль равнин. Ничто их не касалось, и никто их не задерживал.
Было тихо. Лазурное небо точно плакало вдали. Лучезарный старец пригорюнился: «Преходит образ мира сего».
Подпер руку под подбородок и уставился ликом в землю.
Они пришли к многогребенному холму над песчаным обрывом.
Бурьян хлопал большими, ярко-красными, колючими шапками.
Камень за камнем упадал в обрыв.
Лучезарный старец пригорюнился: «Слепцы не прозреют».
Прыснул ветер медович златогонный, и лазурное небо усмехнулось вдали.
Прыснул ветер медович златогонный.
На ребрах оврага изламывались многодробные, чернометные тени тучек.
Прыснул ветер медович златогонный чернометными тенями тучек:
«Дни текут. Времена накопляются. Надвигается незакатное, бессрочное.
Просится:
„Пора мне в этот старый мир: пора сдернуть покровы, развить пелены, налететь ветром, засвистать в уши о довременном.
Воздушно-мировые объятия мои распахнулись бестрепетно.
Я несу парчовые ризы всех вещей”».
Прыснул ветер медович златогонный яркими молоньями солнца в переметные тени тучек, и они теперь уносились вдаль.
Лучезарный старец вознес томные свои взоры. Он стоял с протянутой рукой на холме многогребенном:
«Да, слепцы прозреют: да, слепцы увидят свет».
Колосья забушевали. Крикнул перепел, пойманный шаткою тенью, летящей на острых колосьях.
Все это было: приходило и уходило.
Гряди, жнец, гряди!
К тебе, — жнец, — тайна, и слово о тебе вихрем благим нам в сердца глаголет.
В облаке росном, во струях воздушных, цветогонных, на ниву сойди и серп нам пусти свой, — серп пусти нам, нам свой серп.
Скажи: «Я — с вами».
Жнеца, работники, исповедуйте громче — как день белого громче.
Громче гремите косами острыми.
Громче, мстители, громче, всё вопите громче: «Се грядет жнец жатвою острою».
Гряди, жатва, гряди.