— Я понимаю, конечно, но все-таки…
— Что «все-таки»?
— Мне хотелось бы знать, что вы, будь вы доктор Шнапслер или не доктор Шнапслер, или эта ваша фирма «Зибеншу» на самом деле от меня хотите?
Д-р Шнапслер широко раскрыл глаза и снова откинулся на спинку стула.
— А-а, — сказал он наконец — Вы, значит, так до сих пор и не поняли, что я предлагаю вам поработать на Бундеснахрихтендинст.
Так Альбин Кессель, после обильного продолжительного обеда вернувшийся домой только в половине третьего, стал сотрудником Федеральной службы безопасности (БНД). Он получил кличку Крегель (а также номер V-104108 — это был номер его личного дела, о чем он тогда, впрочем, еще не знал) и еще две тысячи марок.
— Надеюсь, вы меня не заложите, — сообщил ему д-р Шнапслер, — если я посоветую вам потребовать не две сотни (столько запросил сам Кессель), а две тысячи. Такова максимальная сумма аванса, которую я имею право выдать вам согласно инструкции. И еще одна приятная новость: об этих деньгах нельзя упоминать ни в налоговой декларации ни вообще где бы то ни было. Вот, пожалуйста, распишитесь, — и д-р Шнапслер протянул ему ведомость, в которой проставил сумму, — только не «Кессель», а «Крегель», это теперь ваша кличка.
— А почему «Крегель»?
— Вопрос не ко мне, клички придумываю не я. Я так полагаю, что в центре, то есть в Пуллахе, у них имеется по меньшей мере целый отдел, который только тем и занимается, что придумывает клички, одна другой хуже. Как, например, «доктор Шнапслер», я ведь уже говорил вам.
Кессель убрал банкноты в бумажник и расписался со странным, щемящим чувством: «Крегель». Вермуту Грефу, к которому Кессель пришел на очередную исповедь во вторник на следующей неделе после возвращения из Байрейта, он объяснил это так: похожее чувство, наверное, испытывает в загсе женщина, только что вышедшая замуж и вдруг понявшая, что что-то в ее жизни изменилось бесповоротно; кроме того, в тот момент у Кесселя мелькнула мысль: теперь я — секретный агент! Вермут Греф, кстати, очень долго был единственным человеком, знавшим, что Кессель работает на фирму «Зибеншу». Рената же ни о чем даже не догадывалась.
За какие именно способности и заслуги БНД решил принять Кесселя в свои ряды, д-р Шнапслер тоже сказать не мог. Не знал он. и чего они от Кесселя хотят.
— Знаете, — сказал д-р Шнапслер, — у меня задача только одна: завербовать вас. А зачем, почему… Это тоже не ко мне. Мое дело — наобещать вам с три короба и отвечать «да» на все ваши вопросы, а поверите вы мне или нет, опять же не мое дело. Вот, например, со мной как было…
— А если бы я потребовал двадцать тысяч?
— Ну, это-то нет, конечно. У меня строгий лимит: две тысячи. В отчете я напишу, кстати, что вы потребовали три тысячи марок, но мне путем долгих уговоров удалось снизить сумму до двух тысяч. Слушайте, я вам честно скажу: подумайте хорошенько. Если бы мне снова пришлось выбирать, я бы лучше бетон нанялся месить…
— А что, у вас в самом деле много дают заданий?
— Не волнуйтесь, мало не покажется.
— Это правда? То есть… Вы ведь сами сказали, что должны наобещать мне с три короба.
— Правда, правда. Вас будут посылать куда ни попадя. Вы проклянете все на свете, и самолет, и железную дорогу, хотя будете летать первым классом и ездить только в вагонах-люкс. В среднем из тех четырех недель с хвостиком, которые составляют месяц, дома я бываю от силы недели две.
— Нет, серьезно?
— Более чем! Мой вам совет: откажитесь, пока не поздно. Вертишься, как белка в колесе, причем дураку ясно, что никому это не нужно. Я всех отговариваю, кого приходится вербовать. Но всем почему-то кажется, что их прямо сразу зачислят в Джеймс-Бонды.
— Я вас тоже разочарую: я согласен.
Д-р Шнапслер вздохнул — Как сотрудник, я должен только радоваться. Но вы еще вспомните мои слова. Нет, конечно, как хотите. Одна просьба: не рассказывайте никому, что я тут наговорил вам.
— Еще один вопрос, — сказал Кессель. — Если все действительно так. то почему бы вам самому не бросить эту работу? Ну. отказаться? Вам ведь не так много лет, вы еще найдете себе дело.
— Такие вопросы у нас, между прочим, не задают. Учитесь. Да я. чтоб вы знали, права не имею отвечать на такие вопросы! А впрочем, отвечу, если б я мог, если бы мне грозило хотя бы вполовину меньше того, что грозит сейчас, я бы унес оттуда ноги и не оглянулся. Так вы все еще хотите поступить к нам на службу?
— Да, — признался Кессель.
— Официант! — позвал д-р Шнапслер, — Еще бутылку «Клико»!
Вот так и получилось, что Альбин Кессель вернулся домой не только секретным агентом, но и сильно навеселе, хотя из обеих бутылок шампанского на долю д-ра Шнапслера пришлось больше половины. Сообщив Ренате, что у него сегодня был трудный день, Кессель улегся в постель.
О том, что Зайчик не уехала обратно к себе в интернат, не отправилась в Люденшейд с отцом или прочими Вюнзе. а осталась у матери в Мюнхене — по крайней мере, пока, — Кессель узнал еще из письма, полученного от Ренаты в Сен-Моммюле. То, о чем читатель уже знает, составляло лишь треть письма, остальные две трети были посвящены Зайчику и написаны так, что можно было подумать, будто Кесселя больше всего на свете интересует именно Зайчик. Рената писала, что приступ икоты оказался, к счастью, не столь ужасным, как они думали вначале, однако ее все же пришлось на какое-то время положить в Аркашоне в больницу (бабулю Вюнзе, кстати, тоже), и лекарства ей еще продолжают давать. Вообще она тут, в Фюрстенриде, уже «пообвыкла», особенно же понравилось ей кресло-качалка в кабинете Кесселя, которое она тут же прозвала «колебалкой». Это словечко Рената процитировала в письме два раза, причем с такой гордостью, как если бы Зайчик изобрела не его, а по меньшей мере теорию относительности.
О том же, что Зайчик, оправившись после причиненного ей Кесселем потрясения и осознав наконец истинные масштабы происшедших в семье перемен, останется в Мюнхене с матерью (и Кесселем) навеки, Кессель по общему тону письма, конечно, догадывался, однако официально это было сообщено ему только по приезде. Он хотел отнести дорожную сумку к себе в кабинет, но Рената остановила его:
— Не надо, ты же можешь снова спать в спальне. Надеюсь, ты не будешь против, если малышка останется у нас?
Бывший кабинет нельзя было узнать. «Книги Зайчик трогать не будет, она мне обещала». Там появилась новая мебель («Это бабуля с Курти купили…»), письменный стол Кесселя был задвинут куда-то в угол. Лишь много позже Кессель заметил, что все боковые стороны стола были размалеваны фломастером. «Это детские рисунки, орнамент. Орнаменты — тоже возможность выговориться, так сказал доктор». Этими орнаментами Зайчик разукрашивала все, включая собственные руки и ноги. Мебель, стены, даже дверь и оконные стекла бывшего кабинета очень скоро покрылись толстым слоем орнаментов и бумажных наклеек. Зайчик наклеивала все, что хоть как-то наклеивалось. Возможно, это действительно ее способ самовыражения, подумал Кессель, хотя в то, что Зайчик когда-нибудь сможет выговориться, он уже не верил. Может быть, эта тварь смутно ощущает свое ничтожество и поэтому пытается акустически, то есть через беспрестанное говорение, а теперь вот и оптически увеличить свои масштабы, раздуться, занять больше пространства, чем положено ей по всем божеским и человеческим законам.
Из Парижа, где Кессель долго ждал поезда на Мюнхен, он позвонил Ренате.
— Я рада, что ты приезжаешь — сказала Рената — Во сколько приходит поезд?
— В четыре восемнадцать.
— Вечера, то есть дня?
— Да. Ты заедешь за мной на вокзал?
— Нет, не могу. В четыре мы с Зайчиком назначены к врачу. Ты знаешь, у нее… — Рената явно собралась посвятить Кесселя во все медицинские подробности, но тот вовсе не хотел тратить на это столько денег.
— Потом расскажешь. Ладно, доеду на трамвае.