правой руки, и дрожала, нет, мелко вибрировала, чувствуя себя слабой и беззащитной…
Закрыв глаза, она ждала. Когда его губы прикоснулись к ее губам, Аврелия впилась в него таким пылким поцелуем, словно в ней накопился вековой голод; в ее душе поднялась буря чувств, какой она не знала в своей в жизни, и она ужаснулась самой себе, осознавая, что вот-вот превратится в пылающие уголья.
Через мгновение между ними снова выросла преграда – на сей раз это был уже не стол, а все пространство ложи. Аврелия прижималась спиной к ярко окрашенной стене, словно желая уменьшиться в размерах. Сулла стоял возле стола, тяжело дыша; его волосы горели на солнце ослепительным огнем.
– Я не могу! – тихо сказала она; ей казалось, что она надрывается от крика.
– Тогда ты никогда в жизни не обретешь покоя! Стараясь, невзирая на клокочущую в нем ярость, не сделать ничего, что выглядело бы смехотворно, он величественно завернулся в сползшую на пол тогу и решительными шагами, каждый из которых напоминал ей, что он уже никогда не вернется, удалился, задрав голову, словно победитель, покидающий поле сражения.
Однако участь победителя в несостоявшейся схватке его не удовлетворяла – он-то понимал, что потерпел неудачу, и пылал от негодования. Сулла несся домой, подобный урагану, сметая прохожих. Да как она посмела! Как посмела сидеть перед ним с таким голодным взглядом, зажечь его поцелуем – и каким поцелуем! – а потом пойти на попятный? Можно подумать, что ей хотелось его меньше, чем ему – ее! Надо было прикончить ее, свернуть ей хрупкую шею, отравить, чтобы любоваться, как разбухает от яда ее личико, придушить, чтобы насладиться зрелищем вылезающих из орбит глаз! Убить ее, убить, убить, убить! Об этом стучало его сердце – ему казалось, что оно колотится у него в ушах, об этом гудела кровь, бурлившая в жилах и заставлявшая раскалываться череп. Убить, убить, убить ее! Его неуемная ярость объяснялась в значительной степени тем, что он отлично отдавал себе отчет: он не сможет убить ее, точно так же, как не мог убить Юлиллу, Элию, Далматику. Почему? Что такое сидело в этих женщинах, чего не было в Клитумне и Никополи?
Когда Сулла влетел, словно камень, брошенный из пращи, в атрий, слуги разбежались, жена беззвучно удалилась в свою комнату, и дом, каким огромным он ни был, ушел в себя, как улитка в раковину. Ворвавшись в кабинет, он подскочил к деревянному ларчику в форме храма, где хранилась восковая маска его предка, бывшего flamen Dialis'ом,[49] и вытащил ящик, укрытый под миниатюрным лестничным маршем. Первым предметом, который ухватили его цепкие пальцы, была бутылочка с прозрачной жидкостью; бутылочка легла ему на ладонь, и он уставился на жидкость, безмятежно переливающуюся за зеленым стеклом.
Он не знал, сколько времени провел так, разглядывая бутылочку на ладони. При этом в его мозгу не вызрело ни единой мысли: его всего, от ступней до корней волос, захлестывала злоба. Или, может, то была боль? А то и горе? Или безграничное, чудовищное одиночество? Только что его сжигал огонь; потом, быстро проскочив стадию тепла, он оказался в объятиях холода, а затем и среди безжалостного льда. Только остынув, Сулла сумел взглянуть правде в глаза: он, привыкший видеть в убийстве утешение и весьма удобный способ решения проблем, не находил в себе сил расправиться с женщиной, принадлежащей к одному с ним классу. Юлиллу и Элию он по крайней мере сделал несчастными и тем добыл для себя успокоение. Более того, участь Юлиллы удовлетворила его, ибо он послужил причиной ее смерти: он не сомневался, что, не стань она свидетельницей его встреч с Метробием, она бы по-прежнему пьянствовала и сжигала его огнем своих огромных желтых глаз, в которых навечно застыл бессловесный упрек. Однако в случае с Аврелией у него не было никакой надежды, что она горюет по нему после того, как он покинул ее дом. Стоило ему выйти от нее на улицу, как она наверняка справилась с огорчением и нашла утешение в работе. До завтра она окончательно выкинет его из головы. В этом – вся Аврелия! Пусть сгинет! Да сожрут ее черви! Мерзкая свинья!
Разразившись бессмысленными старомодными проклятиями, он поймал себя на том, что его настроение понемногу улучшается. Впрочем, проклятия здесь были совершенно ни при чем. Странно, но боги не обращали ни малейшего внимания на огорчения и страсти человеческие, а ему самому было не дано наслать смерть на предмет ненависти, мысленно обрушивая на него свой безудержный гнев. Аврелия по-прежнему жила в его душе, и ему было необходимо избавиться от этого образа, прежде чем он отбудет в Испанию, чтобы посвятить все усилия карьере. Ему требовалась какая-то замена экстазу, который охватил бы его, если бы ему удалось взломать стены цитадели, каковой являлась непреклонная воля Аврелии. То обстоятельство, что до той секунды, когда он заметил вожделение в ее взоре, ему и в голову не приходило пытаться соблазнить ее, совершенно не привлекало к себе его внимание: порыв его был настолько силен, настолько всепоглощающ, что ему никак не удавалось прийти в себя.
Все дело в Риме! В Испании он излечится. Но как обрести успокоение сейчас? На поле боя его никогда не постигали столь жгучие разочарования – то ли потому, что там некогда заниматься самокопанием, то ли потому, что там находишься в окружении смерти, то ли потому, что в пылу битвы легче убедить себя, что ты движешься к великой цели. Но в Риме – а он проторчал в Риме уже почти три года! – Сулла безумно тосковал, а против тоски у него было всего одно средство, опробованное в прошлом, – убийство в буквальном или хотя бы метафорическом смысле этого слова.
Оцепенев от внутреннего холода, он погрузился в мечты: перед его мысленным взором проплывали лица его жертв, а также тех, кого ему хотелось видеть жертвами: Юлилла, Элия, Далматика, Луций Гавий Стикс, Клитумна, Никополи, Катул Цезарь – как было бы здорово навеки потушить взор этого надменного верблюда! – Скавр, Метелл Нумидийский Хрюшка. Хрюшка… Сулла медленно встал, медленно задвинул потайной ящичек. Однако бутылочка осталась у него в кулаке.
Водяные часы показывали полдень. Шесть часов прошло, шесть осталось. Кап-кап-кап… Более, чем достаточно, чтобы нанести визит Квинту Цецилию Метеллу Нумидийскому Хрюшке.
Вернувшийся из изгнания Метелл Нумидийский превратился в человека-легенду. Он с замиранием сердца признавался себе, что, не будучи еще стариком и не собираясь умирать, уже стал на форуме преданием. Из уст в уста передавался рассказ о его достойной лиры Гомера консульской карьере, о том, с каким бесстрашием он предстал перед Луцием Эквицием, о перенесенных им ударах судьбы, о том, с какой смелостью он выпрашивал себе еще испытаний. В легенду превратились его ссылка и то, как его изумленный сын считал бесконечные денарии, когда над Гостилиевой курией [50] заходило солнце, а Гай Марий ждал момента, чтобы поклясться в приверженности второму земельному закону Сатурнина.
«И все же, – размышлял Метелл Нумидийский, простившись с последним за день клиентом, – я войду в историю как величайший представитель великого рода, наибольший Квинт из всех Цецилиев Метеллов.» Эта мысль заставляла его раздуваться от гордости и счастья, что он вернулся домой, где встретил необыкновенно радушный прием, и наполняться чувством небывалого довольства. Да, его война с Гаем Марием длилась долго! Однако ей в конце концов настал конец. Он выиграл, а Гай Марий остался в проигрыше. Никогда больше Риму не придется страдать от подлостей Гая Мария. Слуга поскребся в дверь кабинета.
– Да? – отозвался Метелл Нумидийский.
– Тебя хочет видеть Луций Корнелий Сулла, domine.[51]