мощным, гордым красавцем, напоенным неземной величавостью, неземным горним духом. Иван еще раньше, ежедневно проезжая мимо на троллейбусе, каждый раз не мог глаз оторвать, все смотрел. И всегда двери были забиты, заколочены, всегда было безлюдно и тихо там, возле него. Еще тогда в нем смутно возникал какой-то расплывчатый вопрос: почему же так, почему забыта дорога сюда, почему двери заколочены и нет входа человеку туда, где дух бы его поднялся, воспарил — и какая разница, верующий ли, зашел ли на чудо рукотворное полюбоваться, неважно — главное, вверх взлетел, над собою самим возвысился… Вот вопрос, боимся ли чего, за нас ли боятся, берегут, а может, нас и боятся — поди, разберись. Кто, зачем? Почему вдруг так стало? И почему вечно на ремонте или просто на замке музеи наши, галереи — что это вдруг так вот разом у всех крыши прохудились да стены расшатались? Нет, надо вверх, ввысь, а иначе же зачем вообще, иначе впустую?! Зато всегда были открыты двери, дверцы, ворота туда, где человеку в бреду сивушном казалось, что воспаряет он, на крылах летит в дали заоблачные, но падал, низвергался в такую грязь, что и человеком уже с трудом мог почитаться. Почему так, за что? Или зачем, для чего, с какой такой целью? Не мог Иван разобраться во всем этом, да и не пытался особо. Но боль, поселившаяся в его теле еще с тех самых пор, жила. Правда, она уже давно перебралась маленьким живым существом из-под височной кости в грудь, поближе к теплу, к сердцу и там свила себе гнездышко, все чаще и чаще напоминая о себе, пробуждая чувства и мысли прежде неведомые, но жгучие ныне, от которых небрежно пытается отмахиваться холодный мозг, но к которым прислушивается сердце. И Иван пусть смутно, но ощущал, что дорога наверх только начинается, что слишком долго и упорно он опускался и его опускали куда-то вниз, в духовное и человеческое небытие, но он выкарабкался оттуда и пускай медленно, но все же поднимался, наощупь, без проводников и советчиков. И вело его это маленькое существо, эта боль, поселившаяся в груди, боль не телесная, но жгущая, исцеляющая прозрением.
Чудовище-2
— Вы все тут безмозглые кретины! Недоумки! Обалдуи! Дурачье! — орал, разбрызгивая по сторонам слюну, Буба Чокнутый. — Олухи, дерьмом набитые! Недоноски!
— Потише ты, разговорился! — попробовал его унять Доходяга Трезвяк.
Но разве Бубу уймешь! Это лет двадцать назад, когда его перешвырнули из внешнего мира сюда, с ним можно было сладить. Но и тогда он был самым настоящим чокнутым. А теперь и вовсе свихнулся.
— Да я за вас за всех глотка пойла не дам, сучьи потрохи! Вы же, падлы, туристов не знаете! Да они через два часа здесь будут, да они нас всех передавят, как щенят, поняли?!
Семиногий котособаченок Пипка обиженно всхлипнул под лапой Бубы, но выскользнул и отполз подальше от греха — даже он понимал, что с Чокнутым лучше не связываться.
— Ууууа-а, — тихохонько пропел из угла папаша Пуго.
Он лежал прямо на полу в луже собственной мочи, несло от папаши псиной и еще какой-то дрянью. И надо было бы выкинуть его из дома собраний, да только пачкаться никому не хотелось — лежит, ну и пускай лежит, все ж таки работник, заслуженный обходчик, мастерюга. Вот продрыхнется — и опять в смену заступит. Лучше него знатока своего дела и не найдешь!
— Ты потолковей разобъясняй, едрена кочерыга, — вставил инвалид Хреноредьев. — Я тя, почитай, битый час слушаю, а в ум никак не возьму!
— Во-во! Я и говорю — тупари! Идиоты! — взъярился пуще прежнего Буба. — Пока вы прочухаетесь, туристы здесь будут! Нам кранты всем! Они за своих посчитаются, перебьют всех до единого, ясно?!
Бубу слушали. Да и как не слушать, в поселке давно не было никого из того мира. Один Буба только и знал повадки тамошних. Правда, болтал иногда такое об этом самом внешнем мире, что хоть стой, хоть падай, загинал, небось! А тут переполошился, прямо из шкуры вылезти готов. Нет, Трезвяк Бубе не доверял. И все же, кто его знает!
— Давай сначала! И поразборчивей толкуй!
Буба налился кровью, стал багровым и страшным — вот-вот не то лопнет, не то всех перекалечит. Нервишки у него были расшатаны еще с тех пор. Хотя и подлечился здесь немного, без ширева-то. Ведь загибался двадцать лет назад, до последней стадии дошел. Его когда перешвыривали, так и думали: подохнет здесь, точно, подохнет. И он сам так думал. Но оклемался, за год всего-навсего, выправился. И еще пять лет ходил, не мог поверить, что без ширевз его ноги носят.
Возврату из зоны назад нет, это и Чокнутый знал. Потому не просился назад, чего возникать попусту! От этих рож его поначалу тошнило. Он их за галлюцинации принимал, за продолжение своего горячечного бреда. А потом привык, ко всему привыкнуть можно. Особенно тут.
— Последний раз объясняю, — проговорил он надтреснуто, пытаясь взять себя в руки. — Эта тварюга горбатая, что по пустырям ошивалась да стекляшки кокала с малышней нашей, десяток туристов за раз угробила! Там, в развалинах! Просекли момент?!
— Я пошел прятаться, — сказал Доходяга Трезвяк и встал.
Бегемот Коко преградил ему путь.
— Ну уж нет, братишка. Тебя в совет выбрали, так советуйся давай, а то я те харю-то набью сейчас, при людях, избранничек хренов!
— Ты мене не трожь, сука! — вскочил инвалид Хреноредьев.
Бегемот дал ему щелчка, и инвалид опустился на свое место.
— Извиняюсь, стало быть, — поправился все же Коко, — не хренов, а херов! Суть не меняется!
— То-то! — тявкнул Хреноредьев. Он был удовлетворен.
Трезвяк понял — не выбраться.
— Так вот, дорогие посельчане, — продолжил Чокнутый, они из своих пушек нас всех как солому пережгут. И на развод не оставят! За каждого ихнего по тыще наших ухлопают! И все равно ведь найдут, ясно, оболтусы?!
— Больно едрено! — вставил Хреноредьев. — В одночасье не скумекаешь, кочерыжь тя через полено!
Буба вспрыгнул на стол, топнул сапогом, что было мочи, потом еще раз — пяток он не жалел.
— Молча-ать! Всем молча-а-ать!!!
От дикого шума проснулся папаша Пуго. Не разобравшись, в чем дело, он с воем и визгом пронесся через всю комнату из своего угла прямо к окну — и сиганул в него. Через мгновенье округу потряс истошный вопль, видно, приземлился папаша не слишком удачно.
— Матерый человечище, — задумчиво проговорил в тишине Бегемот Коко и скрестил на груди все четыре руки.
— Одно слово — работник! — поддержал его Хреноредьев. Ноне таких и не осталось, повымерли все.
Буба сразу как-то успокоился, спихнул со стола Пипку. Выпил воды из жестянки — вода была ржавая и отдавала керосином.
— Думайте, придурки, или всем загибаться, или…
— Чего примолк, договаривай! — Бегемот был настроен решительно.
— …или будем сообща отыскивать виновных! Понятно?!
— Мазуту объелся, что ль! — не выдержал Хреноредьев. — И где ж ты его, виновного-то, отыщешь теперя?! Она, гадина, умотала, как ее, эта, горбатая которая… Да и не возьмешь ведь голыми руками, едрит тя дурошлепа!
Бегемот кивал. В такт движениям его огромной головы, покачивалась мясистая, на пол-пуда, губа, глаза были туманны.
— Инвалид прав.
— Дурак ты, Коко, недоделанный! И Хреноредьев твой — остолоп, тупица, дебил! — Буба был готов выпрыгнуть вслед за папашей Пуго в окошко. Он с трудом сдерживал себя, чтоб не перейти в рукопашную с членами поселкового совета. — Дегенераты! Не надо никого искать и ловить! Это дохлый номер! Выдвинем своего, нашенского виновного, обяжем… и сдадим туристам, дескать, весь спрос с него! Понятно?!
В комнате стало совсем тихо.