чувств. Но Гугин недаром был доверием облечен — все понял, все уловил. И закивал восторженно, чуть не облизываясь, пожирая счастливого шефа преданными глазами.
Но счастье длилось недолго, Пьер что-то там протарабарил легкомысленной девице по-своему, отчаянно грассируя, как и положено подлинному французу, и та, соскользнув с колен и послав на прощание Семену Михайловичу воздушный поцелуй, растворилась за занавесью.
С таким не пропадешь, еще раз отметил Семен Михайлович про себя. Гугин же остался недоволен вмешательством, потому что в его голове за мгновения созрели уже немыслимые и сладкие планы, в которых самое активное участие должна была принять та самая танцовщица, что сидела на коленях шефа.
Прибежавший официант неторопливо расставлял по столику блюда, блюдечки, бутылки… Гугин с искренней преданностью и желанием поделиться впечатлениями, думая, что никто этого не замечает, вожделенно потирал руки, поглядывал на Семена Михайловича. Глаза его бегали, чувствовалось, Боря ждет продолжения.
— Первый тост, господин Дугин, за вас! — Пьер выхватил наполненный бокал прямо из-под руки гарсона, разливавшего шампанское. — За ваш огромный вклад в наука! О-о, мы знаем вы есть не просто большой… крупный… — Пьер пощелкал пальцами левой руки, подыскивая нужное слово, и речь его полилась вновь, витиевато и услаждающе, впрочем, слишком болтливым он не захотел быть. — Нам большой честь, господин Дугин, фирма гордится, что имеет дело с такими людьми! За время нашего совместного…
Семен Михайлович давно потерял нить речи. Он сидел, убаюканный сладким голосом, совсем позабыв про все на свете, и чуть было не пропустил момент, когда надо было пить. Эх-хе-хе, все мы люди-человеки падки на ласковое слово, поругал и одновременно оправдал он себя мысленно и, встав, галантно раскланялся.
— Ура! — завершил процедуру не слишком уместным выражением для нынешнего общества Гугин.
Французы его, вразнобой поддержали. А потом все пошло само собой. И было хорошо и вольготно. И не хотелось никуда уходить. И не было никаких гнусных и пошлых провокаций, какими пугали до полусмерти прежде, то есть абсолютно никакой пошлятины из дешевых романов и дорогих (по затратой стоимости) кинофильмов из жизни разведчиков и перебежчиков. Девицы мельтешили перед глазами, почти не возбуждая, хотя их туфельки посверкивали у самых носов пирующих на французский манер. Потом было еще кое-что, но уже похлеще. Даже Гугин сказал:
— Эт-то они переборщили, Михалыч, как считаешь?!
— Тут восприятие от уровня культуры зависит, Боря! Понимать надо! — полузаплетающимся языком объяснил Семен Михайлович и погрозил Гугину вилкой с подцепленной на ней маслиной. — Куль-тур-ра!
— Угу, — согласился Гугин без споров.
Его теперь больше интересовала выпивка. Закусывать, однако, он тоже не забывал — кормили вкусно и без обычной европейской скаредности. Это также льстило. Будет что вспомнить. Пьер и его напарник казались лучшими друзьями, да что там, они ими и были! Правда, шутили без изысканности, которую непременно приписывают французам, плосковато, но для такой обстановки 'полной международной взаимопонимаемости' в самый раз. Семен Михайлович блаженствовал. Европа! Это тебе не Тамбовщина заплесневелая, не Рязанщина… Да что там, сама Москва — мрак и темень, провинция, периферия.
По дороге в отель, в такси, Гугин по широте души своей, впитавшей-таки, видно, в себя просторы российские какой-то частью, лез целоваться к Пьеру и громко заверял всех, включая и шофера, что мы еще, дескать, всех и вся! обойдем и обскачем! покажем себя! да нам только простор дай! Кого конкретно он имел в виду, понять было невозможно. В конце концов Гугин решил, что слушателей у него явно недостаточно, высунулся по плечи в окошко и завопил на весь ночной Париж с изрядной долей свирепости к 'чуждому окружению':
— Научно-технические обмены-ы-ы!
А-а-атмен-ны-ы-ы!!!
Па-асылаи-им, эх, тырпсихолу!
Па-алучаи-им, ох, пепси-колу- у-у'!
Семен Михайлович проснулся на минуту и сказал мягко:
— Не тыр, а тер, Боря! Сколько тебя учить можно!
Шел седьмой день пребывания в Париже. Через двое суток их ожидал самолет, болтанка в воздухе, Москва, родное до оскомины в зубах учреждение.
— …совхоз награждает почетной грамотой товарища Листикова Виктора Николаевича! — представитель протянул руку, и Листиков понял — не всегда он был представителем, ручища была огромная, мозолистая, обветренная, а может и обмороженная до красноты.
Все хлопали, многие улыбались. Но Листикову было невесело. 'Неужели ну никак нельзя остаться на вторую смену? — гудело в мозгу. — Можно подумать — желающих хоть отбавляй. Так ведь нет, все равно отзывают!'
Уезжать в пыльный, знойный город, к иудньш однообразным делам не хотелось. 'Да кто спрашивал? Кто интересовался мнением какого-то малюсенького неприметненького Листикова?! О нем и вспоминают-то, лишь когда надо быстро и надежно слепить нужную бумагу, отчет', — терзался он.
Листиков, не изменяя укоренившимся привычкам русской интеллигенции, отчаянно самокопал себя, не забывая при этом копнуть и окружающих, сетовал на свою судьбу, искал виноватых и думал — что делать? Но было это всего-навсего минутной слабостью. Уже к ужину он смирился с мыслью, что до будущего лета ему сельской волюшки не видать и хошь не хошь, а в привычное чиновничье ярмо впрягаться надо. Надо нести свой крест, тем более ежели сам его себе выбрал.
Последнюю ночь в совхозном бараке, переоборудованном под общежитие для. приезжающих шефов, Листиков не спал. Он лежал, закинув руки за голову, и думал. О чем? Если бы его кто спросил, о чем он думает, Листиков ответить не смог бы. Да и думы ли это были? Скорее всего нет. Он просто-напросто перелистывал ощущения, переживания, вновь и вновь возвращался к каждому денечку, проведенному здесь, вспоминая не то, что с ним было в этот день, а те минуты, а то и часы полного раскрепощения, полета духа, что были дарованы ему слиянием с землей, с ясным, незапятнанным небом, со всем сущим, а не суетным.
Так Листиков пролежал почти до утра. И не чувствовал он себя после бессонной ночи разбитым, невыспавшимся, как это непременно было бы в городе. Напротив, встал свежим, будто только вышедшим из волшебноочищающей неземной купели.
А часов в десять институтский «рафик» привез смену. И снова были шутки, обычное в таких случаях оживление, вопросы: 'Как тут с харчами? Не тоскливо ли? И чем можно развлечься после работы?' Листиков пожимал плечами, улыбался, говоря, что, мол, сами все увидите. Не смутил его даже обидный обычно намек насчет пенсии. Больше того, он только сейчас-то и понял, что спрашивали да намекали ему об этом неспроста, а почувствовав, как он, Листиков, болезненно реагирует на подковырки. Понял и тут же простил этим молодым, шустрым несмышленышам их глуповатый детский садизм… Ему даже стало забавно от мысли, что мог всерьез принимать такую чепуху.
Они успели посидеть за столом, перекусить, выпить на дорожку парного молочка, поболтать о том о сем. И только когда садились в маленький автобусик, у Листикова защемило сердце и мелькнула мысль — а не бросить ли все к чертовой матери да и перебраться с семейством в деревню?!
Но мысль эту, как туманно-нереальную, Листиков прогнал, отмахнулся от нее словно от назойливой летней мухи.
Наутро Дугин и Гугин встали рано — Пьер не дал им разоспаться, поднял звонком ни свет ни заря. Сегодня предстояло главное, основное, то, ради чего и приезжали. Сборы были недолгими.
Стеклянный вестибюль, огромный холл, лифт размерами с комнату и переходы, переходы… Все оглушало, давило, раздражало. После вчерашнего голова была несвежей, глаза просили покоя, да и сердечко начинало пошаливать — то встрепенется, то замрет. Под рубашкой по спине ползли противные холодные струйки пота. О них-то больше всего и думал сейчас Семен Михайлович — еще проступят сквозь ткань пиджака, набухнут темным пятном, что тогда? Позор!
Гугин был посвежее на вид. Но соображал туго: несколько раз тыкался носом в чужие двери,