кудряшками.
В руках у девочек были длинные, как журавлиный клюв, ножницы. То одна, то другая поминутно нагибалась, доставала из кучи какую-нибудь ветошь, срезала с неё пуговицы и бросала их в коробку, а ветошь отбрасывала в сторону. Так всё время без передышки: ножницами «чик» — пуговица «звяк»; ножницами «чик» — пуговица «звяк»…
Счастливые девчонки! В Одессе у самого богатого мальчишки, у Мишки Яновского, не было столько пуговиц. Тут были и тяжёлые литые «тумбаки», и светлые офицерские с орлами, и оловянные солдатские, и костяные с двумя дырочками и с четырьмя, и кокосовые, и перламутровые — всякие…
Я с завистью смотрел на всё это богатство. Потом я не удержался и спросил:
— Это всё вам, да?
Чёрненькая девочка искоса посмотрела на меня и, не переставая работать ножницами, сказала:
— Нам? Так нам, как тебе! — А кому же?
— «Кому-кому»! Пану Кириченко — вот кому!
Я удивился. Зачем взрослому дяде, пану Кириченко, пуговицы? В Одессе в пуговицы играли только ребята. А здесь, видно, и взрослые, что ли, играют.
— А вы с ним играли? — спросил я. — Как он играет?
Девочки разом подняли головы и уставились на меня. Ножницы перестали было звякать, но через минуту опять послышалось «звяк-звяк»…
— Ты что, новенький? — спросила старшая.
— Ага!
— Откуда?
— Из Одессы!
— А где это — Одессы!
— Там… Далеко. Там хорошо. Там море. Главное — море! Вы даже не знаете какое. Называется Чёрное море. Вот такое!.. — Я широко развёл руками. — А у вас есть море?
— У нас, — отозвалась девочка, — есть. Вот! — Она показала на пруд. — Тоже чёрное… Правда, Лудвига?
Беленькая девочка засмеялась. Вдруг её смех перешёл в кашель. Она нагнулась, прикрыла рот тряпкой и с трудом проговорила:
— Ну, Ядя, ну не смеши меня! Ты же знаешь, какая я смешливая.
Когда она успокоилась, я спросил: — А можно мне одну отрезать?
— Ну на! — сказала Лудвига и протянула мне тряпку с пуговицами и ножницы.
Я увидел у неё на руке под большим пальцем красный вдавленный рубец — след от ножниц.
Я взял пыльную тряпку и стал поддевать концом ножниц пуговичное ушко, но дело не ладилось.
Лудвига снова засмеялась и закашлялась:
— Ох ты, Одесса, медведь, смотри!
Она лязгнула ножницами и вмиг отхватила литую генеральскую пуговицу с орлом.
— А можно мне её взять? — спросил я. — Можно.
— Насовсем?
— Ну да!
Я обрадовался и выпросил у девочек с дюжину замечательных пуговиц. Если б одесские мальчишки увидели сейчас мои сокровища, они бы лопнули от зависти!
— Хватит вам резать, — сказал я. — Давайте играть в пуговицы. Я вас научу по-одесски…
— Ой, нет! — сказала Ядя. — Некогда же. Нас пан прогонит!
— Ага, прогонит! — подтвердила Лудвига. — И ты уходи. А то он увидит и, ох, как ругаться будет!..
Я с полным карманом пуговиц отправился домой. Дома я узнал, что в Белостоке много суконных фабрик. В дело идёт не только шерсть, но и всякое старое тряпьё. С него только надо, конечно, срезать все пуговицы.
У нашего пана Кириченко тоже была своя фабрика. Вот почему пруд у нас во дворе был чёрен, как сажа. В него спускали воду из красильного цеха.
Я каждый день убегал к Яде и Лудвиге. Когда мама узнала об этом, она сказала:
— Яша, не ходи туда. Там всякое грязное тряпьё неизвестно откуда. Ещё подцепишь какую-нибудь болезнь.
— Не подцеплю!
— Нет, нет! Дай слово, что не будешь ходить.
Я дал маме слово, но мне трудно было его сдержать. Мне было скучно без Яди и Лудвиги. Я подходил к ним, правда, не так близко и издали, на почтительном расстоянии, рассказывал им об Одессе: о море, о лодках, о чайках — обо всём хорошем, что я там видел.
Когда мамы не было дома, я подходил к девочкам ближе, а когда она бывала дома, я держался подальше от навеса. Чуть она выглянет в окно, я отскакивал от девочек. Они смеялись. Лудвига приговаривала:
— Смешной ты! Не смеши меня, не смеши!
Потом мама всё-таки узнала, что я нарушаю её запрет и, как сказали бы сейчас,
Я долго не был на Почтовой. Только примерно через полгода я снова попал туда. К тому времени я уже знал немало улиц и ходил по городу один, как большой.
Вот знакомый двор. Вот чёрный пруд, вот навес. Под ним на груде тряпья по-прежнему сидяг обе девочки.
— Здрасте, Ядя! Здрасте, Лудвига! — закричал я издали.
Они не ответили. Я подошёл к ним поближе и понял, что ошибся. На месте Лудвиги сидела совсем другая девочка — с длинным носом и мохнатыми бровками.
— Ну здрасте, Одесса! — сказала Ядя.
— А где же Лудвигочка? — спросил я.
Ядя молчала. Новая девочка тоже молчала. Только слышно было, как позвякивают их ножницы. Часто-часто у Яди и реже у новенькой.
— Где же она? — повторил я.
— Лудвиги нет, — сказала Ядя.
— Я вижу, что нет. А где же она?
— Она… Ну что ты, не знаешь!.. Она умерла! — сказала Ядя и бросила отрезанную пуговицу в коробку.
— Как — умерла?! — закричал я. — Насовсем?
Я тогда ещё не очень ясно представлял себе, что такое смерть.
— Конечно, насовсем… — сказала Ядя. — Какой ты глупый, прямо даже странно!
Она опустила голову и стала рыться в тряпье. Новая девочка сказала:
— Что ты пришёл её расстраивать. Тебе сказали, и всё.
Я молча смотрел на девочек. Мне не верилось, что больше нет на земле Лудвиги, нет её кашля, нет её смеха, нет её глаз и кудряшек.
Тут на крыльце появился пан Кириченко. Он увидел меня и крикнул:
— А ну геть, козак, отсюда, не мешай!
Я медленно через весь город побрёл домой. Дома я нашёл тяжёлые, литые пуговицы с орлами, которые подарила мне Лудвига. Их светлый блеск напомнил мне блеск её глаз. Я спрятал пуговицы под кровать и долго не прикасался к ним. Мне долго было жаль девочку Лудвигу. Ну, а потом это незаметно прошло.
Вот и всё про белостокские пуговицы.