Я не успел ему это предложить. Цикорий нарвали позавчера, и он высох, почистим его, чтобы положить потом в чашки, послезавтра. А задачу Лео решит потом.
Скучная работа. Обрываешь листья, сердцевину оставляешь, в темноте она становится белым эндивием, уже не таким горьким, как другие представители его вида. Куча слева — отбросы. Куча справа — корни, шероховатые, двурогие. Мне хочется, чтобы рот служил мне так же, как и мои более покорные пальцы, и я разражаюсь небольшой речью, рассказываю о других разновидностях: салатный цикорий, цикорий с вкусом кофе, узорчатый цикорий. Потом этот небольшой экскурс затухает, а воробьи продолжают чирикать, ласточки собираться на электрических проводах — так они готовятся к будущему отлету. Я снимаю с цикория кожуру и, обнажая его, обнажаюсь сам. Эндивий — это символ нашей веры в жизнь, того, что растет в нас в темноте, того, что наконец появляется на свет божий совсем в другом обличье. Скажите мне раз и навсегда, мосье Годьон, откуда проистекает симпатия, которую вы питаете к тому, кого еще сегодня утром «Л'Уэст репюбликэн» зло высмеял, повторяя на все лады: «Я никто». Когда ваш отец, столяр, завещал вам этот сад, который он прославил тем, что там произрастал самшит и тис, подрезанные так, что казались петухом, саламандрой, шахматной фигурой — королем, и получившиеся таковыми с помощью прививок, переплетений, сращиваний и обдирания коры, — короче, представлявшие из себя «Цирк растений» (жанр Scott's Valley[4]), вы не захотели продолжать это насилие над природой. Вы любите, чтобы все росло свободно. У вас нет
Тяга? А почему не отвращение? Вы развлекаетесь, добрый человек? Вы пытаетесь заставить мысленно пережить то, что никогда не будет пережито на самом деле? Вам недостает трагического, и вы превращаетесь в зрителя, который смотрит то один, то другой спектакль, видит, как погибает индеец, герой, гангстер, а он сам наблюдает за ними, зевая, блаженствуя в своем кресле. Не помышляйте о сходстве: легкости ноги, друидическом жаре, о зоофито-дендрологической осведомленности, о нелюдимости — проще сказать, о стремлении озадачивать. Нет ничего менее надежного, чем видимость. Кто доверяет ей, чтобы придумать себе подобного, скоро обнаруживает, что тот совсем не такой.
— Клер не опаздывает? — шепчет Лео.
На колокольне пробило пять. Леонар мало говорит и легко переносит молчание, а когда он прерывает его, то, привыкнув к тому, что его близкие не отвечают ему, он и не настаивает на ответе. Однако то, что он сейчас спросил, это хорошо. И вправду: где Клер? Неужели у меня глаза только для того, чтобы их закрывать, и неужели у меня такая короткая память, что я не мог предвидеть того, что уже произошло? Когда я говорю о моей дочери, я бы должен, — причем совершенно спокойно, — перефразировать Писание таким образом: «Та, которой я потворствую». Включая и волнения. Клер сделана, как комод, из многих отделений. На этом комоде у нас часы, которые стучат для нее, и мне в ее жизни отведено такое же место, как часам в ее комнате. Но тут сравнение и кончается. Мои привычки всегда распоряжались моими намерениями. Для Клер, в которой смешивается дар долгого детства с невинной чувственностью ее поколения, все как раз наоборот. Будучи школьным учителем, женившимся на школьной учительнице старой закалки, чья спокойная кровь была не тревожней красных чернил, я удивляюсь еще, как мне удалось создать такую капризную, такую пылкую девчонку, чьи увлечения стали теперь связями, насчет которых нельзя и поспорить, притом что они еще и таинственны, и я не могу точно сказать, существует ли еще последняя. Будем четки. Господин директор отказался от намека на авантюру: он жил в контексте эпохи. Но Клер, бывшая для меня предметом скандальной истории, постепенно затухшей, могла бы стать предметом зависти. Не буду утверждать, что страх потерять ее, желание видеть ее счастливой и наслаждающейся (в общем в силу преемственности) свободами, которые я себе запретил, не заставляют меня иногда, — не без недомолвок, — перейти от зависти к соучастию.
— Вот она!
Лео лаконичен, но глаза у него блестят, выдавая страсть, надеюсь, взаимную, и, когда затарахтел мотор, Лео подпрыгнул от радости. Он оставляет меня с моими делами и бежит к моей дочери, чтобы подставить ей свои щечки и, крутясь вокруг нее, привести ее ко мне, такую нежную, такую размягченную, даже если все это и не для него, «ее маленького сиротки», как иногда она его называет. Хорошо, хорошо, не будем доискиваться, кто тому причиной.
Когда, отказавшись от мужского костюма, моя темноволосая надевает платье, в частности, гранатовое, — оно ей очень к лицу, — я знаю, как это понимать: она — во всеоружии. Она вертится, она не рассказывает ничего о своей тетушке, которая еженедельно «посылает мне привет», но не больше того. И вскоре выдает себя:
— Кстати, знаешь, что мне сказали в Святой Урсуле? Мадам Салуинэ собирается, не сходя с места, учинить расследование путем очных ставок.
VIII
Точка зрения Мерендо: кривоногий работает не как следователь, а как судья и, кажется, не пылает особой любовью к мадам Салуинэ. Мы с ним встретились на улице, и он доверительно сообщил мне, что дама в сером рассматривает инкогнито как провокацию; что она подозревает тут какой-то злой умысел и считает, что она одна способна все распутать. Он не сказал, что она чаяла этого. Он не сказал, что, отказываясь от повышения по службе, дабы остаться в этих краях, она надеялась, что ее все равно будут ценить и что пресса кажется ей немного вяловатой. Он дал это понять.
Точка зрения «Эклерер»: под статьей, посвященной Садату и Бегину, странным образом соединенных Нобелевской премией мира, был напечатан лишь отклик на восемь строчек, присоединившийся к вырезкам, которые мы приклеиваем теперь в хронологическом порядке на школьную тетрадь очень старого типа, типа «100 страниц», где фигурирует на оборотной стороне обложки таблица умножения.
Официальная точка зрения оказалась совершенно неожиданной; нам прислали два сходных приглашения, где предлагали пройти в отделение Д на первом этаже, в палату Э 16 27 октября в 16 часов. Будет устроена очная ставка. Нам, Годьонам? В каком качестве? Клер, которая положила новую партию белья и включила стиральную машину, начала кричать:
— Прежде всего свидетели чего? Прогулки на озере? Это бессмыслица. Ты отдаешь себе отчет, что он подумает о нас?
Слово «он» зазвенело у меня в ушах: за неимением лучшего, можно с ударением произнести личное местоимение.
Как бы то ни было, нам пришлось согласиться. Мы пришли даже пятью минутами раньше.
У следователя великолепное право передвигаться по своему усмотрению. Все-таки со стороны мадам Салуинэ тот факт, что она предпочла своему кабинету обстановку больницы и не стала дожидаться выздоровления больного, — не без значения. Уже при входе в отделение шляпа тушуется перед кепи: огромный полицейский «фильтрует» пришедших, обращаясь к ним с вопросом на жаргоне:
— Вы пришли для повторной обработки?
Несчастный случай или что-то вроде повлекло за собой первые препирательства. В самом конце коридора направляются к другому выходу охотники, преображенные, оправданные, о чем свидетельствуют их лица. Другой страж впивается в наши приглашения, выхватывает их у нас и в приоткрывшуюся дверь передает третьему, дополнительному; нам предстоит топтать выложенный плиткою пол, пока не уйдут восемь фермеров-истцов, больших и маленьких, — у них то ли животных украли, то ли птицу; один из них, Гарне де Ла Бранс, проведя у меня в классе не один год, так и не научился правильно писать «Франция» — он умудрялся писать «Франсия». Он резюмировал: