освобождению незнакомца, не понимая и не принимая, что он хочет остаться неузнанным?
Если Клер устраивал такой любовник, то мадам Салуинэ, и это очевидно, не могла постичь столь чудовищное обстоятельство: гражданин без вины, но без имени, способный жить мирно, но не по предусмотренным правилам. И мосье Мийе, который должен разделять это чувство, и его клиент, который как будто и не задумывается над задачей, заданной им, и я, который боится, что выявится другая задача, все мы могли делать лишь одно — почтительно молчать, опустив веки и застыв на своих трех стульях, отделенных друг от друга пятьюдесятью сантиметрами паркета. Огромный рыжий секретарь суда, одетый в тот же пуловер с высоким воротом, что и в день допроса (я узнал с тех пор, что это завсегдатай таких схваток), вырос на пороге смежной комнаты, положил перед мадам Салуинэ уже готовый формуляр, и она пробежала его глазами, прошептав:
— Наконец! Мы можем решить, что постановление о прекращении дела осужденного имеет в виду опознание оного, пусть даже без гражданского состояния, по его приметам, содержанию и номеру его досье.
Она снимает колпачок с ручки.
— Мосье, вы не будете более контролируемы, вы становитесь свободным в своих действиях. Но если я, со своей стороны, прекращаю дело, то поиски, предпринятые в интересах семей, могут быть снова предприняты и вашей семьей, и к какому концу вы придете, можете меня не извещать. Вам самому предстоит выбрать, подходит вам результат или нет.
Мадам Салуинэ — отнюдь не Медуза, бросает косой взгляд на юношу, которого приводит в оцепенение лишь тот факт, что им занимаются. Она подписывает, — перо нервно рвет бумагу. Потом поворачивается ко мне:
— Что касается вас, мосье Годьон, вы освобождаетесь от всякой ответственности. Ручательство, которым вы так гордились, ссылаясь на статью двести семьдесят третью уголовного кодекса, и которое было для нас гарантией от последствий нежелания обвиняемого назвать себя, не имеет более объекта всех этих стараний. Вы не будете больше давать мне отчет о возможных отлучках, если вы не отказываете своему подопечному в приюте. Но, по чести, я должна вас предупредить о могущих иметь место осложнениях этой безвыходной ситуации: для вашего гостя, вас самих, вашей дочери.
Намек сделан скромно, и головой покачал лишь один мосье Мийе. Оперевшись на подлокотник, смягченная, освобожденная от необходимости судействовать, дама в сером, отныне скорее благоволящая, начинает произносить монолог. Она из тех женщин, чье исполнение их обязанностей не располагает к дискуссии. И она продолжает, она просто не может не произнести защитительную речь от имени общества:
— Я сделала все, что могла, мосье Годьон, чтобы привлечь внимание вашего друга. Я не буду теперь снова приставать со всеми этими мотивировками, но я обязана попробовать в последний раз указать на их серьезность. В общем поддерживая любопытные выводы последней конференции об испытательном сроке, он, кажется, считает, что одиночество — то же самое для души, что диета для тела, но забывает, что доведенные до конца то и другая обрекают на смерть от истощения. Легально его нет. Очевидно, он этого и хотел. Но там, куда он идет, он будет вызывать такое удивление, чтобы не сказать — скандал, что все пережитые невзгоды будут опять повторяться…
— Я знаю, благодарю, мадам.
Четыре слова. Лишь на секунду приняв участие в разговоре, оправданный юноша не скажет больше ничего. Что он решил не легализовать себя, в этом самом можно не сомневаться. Он отказался от нашей ультраопознаваемости, где акт о рождении или супружестве, сведения о судимости, военный билет, водительские права могут быть соединены с нашим медицинским досье, семейным, фискальным, школьным, банковым и — а почему бы и нет? — политическим, и все это собрано под нашим номером социального страхования. Но мадам Салуинэ сменила тон, значит, она отныне убеждена, как и я, что речь идет не о вызове, а о бегстве. Зажатая в тиски неведения, она хочет, по крайней мере, прощупать меру понимания.
— Недавно, — говорит она, — зарегистрировав смерть, один секретарь мэрии заметил, что покойный умер во второй раз, никогда не совершив другого преступления, кроме узурпации имени, — он прожил тридцать лет под именем священника, скончавшегося шестью месяцами раньше, чем он. Расследование установило в конце концов, что речь шла об очень славном человеке: у него так много было плохого в жизни, что он ампутировал свое имя и воспользовался чужим, как протезом.
Она поднимается и продолжает говорить стоя:
— Я не одобряю этого, но решение было, очевидно, более легким. Вы должны понять, мосье, что на самом деле никакая администрация никогда не сможет принять нулевой статус, отсутствие у индивидуума всякого намека на определение его как человека. Об этом говорится, и справедливо, — во второй части статьи из «Фемиды», подписавшийся под которой после того, как его оправдали, заставляет вспомнить о содержании статьи пятьдесят восьмой гражданского кодекса о найденыше. Распространение ее на взрослых может показаться случайным. Но аналогия становится менее спорной при отсутствии всякого точного указания, касающегося добровольного лишения себя имени, если обратиться к изложению, заимствованному различными трибунами, и, в частности, в Париже в пользу потерявшего память мальчика, о котором не знали ничего и которого суд, следуя предписаниям об акте о рождении, упомянув пол, приблизительный возраст, дату и место, где был найден мальчик, наделил его именем и фамилией, сообразуясь с календарем, месяцем и святым этого дня. Там, где вы будете жить, в Лагрэри или другом месте, нужно будет рано или поздно решить этот вопрос. По отношению к вам еще заметна некоторая неустойчивость, некий скептицизм: люди не верят в вашу способность продержаться долго и поэтому ждут… Но то, что один юрист назвал «машиной для нормализации», не может тянуться долго, буксовать. Поэтому хочу сказать вам: ваше административное досье-фантом перебегает в префектуре от одной канцелярии к другой. На худой конец найдут способ снова окрестить вас.
Двенадцать ударов полудня проскрипели на соседней колокольне, и звук был тотчас подхвачен часами монастыря бенедиктинцев. Секретарь суда укладывает бумаги. Мадам Салуинэ вежливо проводила нас до дверей. Но пока мы тащились по галерее и слушали разглагольствование все менее оживленного мосье Мийе, сыпавшего комментариями, которые не представляли интереса, мадам Салуинэ поравнялась с нами и, словно мы были незнакомы, прошествовала вперед, выпрямилась во весь рост метр шестьдесят, присоединилась к своим внимательным коллегам, к низко согнувшимся в поклоне адвокатам. И уже на менее несгибающихся ногах она миновала решетку, прошла впереди нас к паркингу, где возле белого «остена» ее ожидала лицеистка с ученической сумкой.
— Эй, мама, — крикнула она, — ты скоро?
Эта непринужденность в отношениях с матерью, чей авторитет производит впечатление на преступников и судейских крючкотворов, пахнула на нас свежестью. Чего не скажешь о встрече с хроникером, специалистом по гражданским делам, предупрежденным бог знает кем в последнюю минуту. Мосье Мийе не собирался его избегать и не стал ускорять шаг. Мы покинули его и потрусили к своему автомобильчику. Тщетно. Перед тем как нам отчалить, к нашей машине подскочил запыхавшийся журналист.
— Какие у вас планы? Чего бы вам теперь хотелось?
— Чтобы меня не знали! — зло ответил спрашиваемый.
И сверх всего мосье Мийе, который шел спотыкаясь, сподобился-таки дотащиться до нас.
— Минуточку! Я только что над этим раздумывал. Кто знает! Немного потрусив закон… извините, забыл число… короче, закон, который толкует поздние отказы от права… можно будет в высоких инстанциях прибегнуть к удостоверению о происхождении, выданному префектом…
Мотор загудел, но я не трогаю, и этот дурак Мийе с победоносным видом заключает:
— В этом случае, возможно, было бы лучше выбрать вам самому имя, чем ждать, чтобы вам навязывали…
Да, находка. В первый раз я слышу приступ дикого смеха, вызванного этой подсказкой. Сумасшедшая веселость охватила моего пассажира.
— Отлично, — хлопнул он себя по лбу. — Вот хорошее решение, мосье простофиля! Чтобы спокойно жить никем, ты предлагаешь стать кем-нибудь.