отступало при мысли о безумии его поступка, чувство обиды сменялось жаждой самопожертвования. Ее словно парализовало: она была не в силах шевельнуться.
— Оливье, Оливье, — стонала она. И еще тише, для одной себя добавила: — Если он спасает не свою, а мою жизнь, то она все равно принадлежит ему!
В соседней комнате пружина матраса пропела свое обычное до-диез. Появился заспанный Оливье, прикрывая ладонью зевоту.
— Вы хотите сказать, что он…
— Я соглашалась с ним, что нужно бежать, — прошептала Мария, — но не так.
Оливье стоял неподвижно, свесив руки.
— Он хотел уберечь вас, — наконец пробормотал он.
— Вот этого-то я и не могу ему простить.
Неблагодарная, смятенная, подозревая, что Оливье не случайно застрял сейчас в дверях, Мария торопливо совала ноги в туфли. Когда рискуешь сам, вправе ли ты оберегать другого против его воли? Кто знает, где начинается самопожертвование? У любви нет реликвий. Разве природа пыталась когда-либо спасти даже самые удачные свои творения? Разве может вновь стать бутоном тот розовый цветок, что распустился на окне мадам Галло, — детище обыкновенного круглого кактуса с двенадцатью гранями, — тот царственный цветок, что вытягивает свой причудливый сборчатый ароматный рожок ради одного лишь дня славы? И разве превращается снова в гусеницу бабочка, сверкающая всеми цветами радуги?
— Не мог он далеко уйти. Наверное, мы найдем его в саду, — сказал Оливье.
Вот этого и не надо было говорить. Мария распахнула окно и прыгнула. И сразу заметила белевшее в темноте пятно — платок Мануэля, который выпал из его кармана около входа в гараж. Она бросилась туда. Возле машины, которая дремала на своих воздушных подушках, вдыхая запах смазочного масла, стоял только один велосипед — велосипед Сельмы. Когда Оливье, надев шлепанцы, чтобы не бежать по земле босиком, появился на пороге, Мария уже выводила велосипед за калитку.
— Вернитесь, это же безумие! — закричал он. — Вам не удастся его найти. А если и удастся, вы не сможете вернуться назад.
Мария обернулась, махнула ему рукой и ничего не ответила. Она легко подскочила, взметнув юбкой, встала на педали и бешено закрутила ими, рискуя вывихнуть щиколотки. Оливье выбежал на улицу, но Мария была уже далеко. Она опустилась на седло и мчалась под уклон, отдаваясь увлекавшей ее вниз силе; разметанные на ветру волосы летели за ней.
XXIII
Прекрасен разговор человека со статуей. По правде говоря, у статуи то преимущество, что она — из бронзы; она с большим достоинством стоит на своем цоколе, откуда генерал-президент не станет ее свергать: ему слишком необходимо алиби.
— Эти господа заставляют себя ждать! — вырывается у него.
Но статуя не поддерживает диалога. Вместо нее Мануэлю отвечает хриплое, злобное, тягучее мяуканье. Мануэль окружен котами, которые носятся, вертятся вокруг него, фыркают, преследуют друг друга, возбужденные собственным запахом, блестя фосфоресцирующими глазами. Пробежала собака — ее тоже не волнует встреча с патрулем; нет дела до патруля и вечно стоящим на страже вокруг площади деревьям и вечно непоседливым птицам, залетевшим сюда на одну ночь; они неслышно сидят на ветвях и лишь изредка обнаруживают свое присутствие, роняя помет, который превращается на асфальте в белые звездочки.
Но вот птицы встрепенулись — захлопали крыльями в гуще листвы, взмыли в воздух. Их не меньше сотни, не меньше тысячи, они кричат, трепещут, кружат, их силуэты расплываются в сиреневатом свете фонарей с тремя матовыми шарами. По проспекту Конституции катится издалека, нарастая с каждой секундой, рокот моторов; вот уже все вокруг наполняется грохотом, треском выхлопов, глуховатым постукиванием.
— И все это ради меня! — говорит Мануэль, приподнимая голову и усиленно моргая, чтобы лучше видеть.
Но нет, стремительно летящая колонна лишь пересекает площадь. И Мануэль, который помнит, как в самых разных странах размещались заказы на оружие, различает танки: два «М-60», английский «чифтейн» с длинным стволом, «леопард» из ФРГ, бронетранспортеры, амфибии, самоходные пушки. Может быть, эти чудовища в стальных панцирях возвращаются из карательной вылазки в провинцию? Или направляются туда? А может быть, новый генерал летит на рассвете брать приступом дворец, где мирно храпит его предшественник? Сила не знает отдыха, господин генерал!
Как выразился один шутник, со штыком можно сделать все, что угодно, — на него нельзя только сесть.
Во всяком случае, эти храбрецы промчались с грохотом, не пожелав остановиться и подобрать бедолагу, даже если они его заметили. Они делают большие дела, их не интересуют мелочи. Замыкает колонну машина, наводящая мосты: значит, скорее всего, это рейд на какой-нибудь непокоренный город; колонна выплевывает еще несколько струй гари и исчезает. Все успокаивается; всполошенные птицы возвращаются на свои места, а к Мануэлю возвращается ощущение одиночества. Гаснут последние лампы, от которых опущенные жалюзи казались светящимися лесенками. Пять минут шестого. Что делает Мария? Спит еще?
— Если она проснулась, то, наверное, с ненавистью думает обо мне! — вслух произносит Мануэль, которому просто необходимо слышать звук своего голоса. — А ведь мы могли бы расстаться и более заурядно.
Его раздирает новый приступ икоты. Наркотиками себя не обманешь… О Мария, нам не дано узнать ни пресыщения, ни той обыденности, когда одно тело привыкает к другому, как к собственной квартире; ни того чувства, с каким ты, взяв в жены женщину, обнаруживаешь в ней другую — истинную; ни жажды принадлежать себе в большей степени, чем ты принадлежишь другому; ни поруганной нежности, исковерканной ссорами. Нам не дано узнать, что значат долги, описи расходов, ежемесячные подсчеты, домашние хлопоты, засилье безделушек, стремление к порядку в хозяйственных или денежных делах, страсть к приобретению. И стоит ли так уж об этом жалеть? Супружество — непрерывный износ, непрерывное расшатыванье. Всякая любовь трагична, поскольку у нее может быть лишь два конца: забвение или смерть. А наша — пылкая, быстротечная…
— Дурак! — кричит Мануэль.
Боль скручивает его. Усилие, которое ему пришлось затратить, чтобы спуститься из верхней части города, наверняка довершило то, что началось, когда прорвало аппендикс, и теперь заражение пошло по всему телу. Действие последнего укола кончилось. Живот превратился в мешок с горящими угольями, в адское пламя, про которое приютский священник, дававший им благочестивые картинки для псалтыря, говорил, что оно горит, не сжигая. Дурак! Не время сейчас взвинчивать себя по всяким пустякам. Мария в безопасности — это уже немало. Но все остальное — чистый проигрыш. Двойной проигрыш. Проиграв партию, политик приговаривает к смерти любовника. Раз нет любви долгой, значит, нет и молниеносной. Краткость при остроте чувств устраивает лишь зрителей, развалившихся в креслах перед большим или маленьким экраном, на котором мелькают кадры фильма и последний кадр появится ровно через девяносто минут — the end.[20] Любое дело, как и страсть, — это борьба с временем. И хорошо, прекрасно лишь то, что длится столько, сколько способно длиться. Погибшее дело, погибшая страсть — два угасших огня, груз слишком тяжкий для того, кто верит лишь в земное