черного дерева с отломанной рукой у Христа и чашу для святой воды, совершенно сухую, где поблескивала связка ключей. Мы тихо вышли. Саломея легла и очень быстро уснула. Через некоторое время, услышав, что у матушки снова начались приступы кашля, я в пижаме направился к ней.
— Это ты? — прошептала она.
Я подошел, послав вперед кружок света своего карманного фонарика.
— Пусть Саломея не беспокоится! — сказала она. — Это просто легкая эмфизема. Но скажи мне… — Она села в постели и, как-то странно глядя на меня, повторила: — Скажи мне… Ты действительно женился на Бертиль семнадцатого декабря? Я сейчас нашла эту дату в одном старом письме.
Мне ничего не оставалось, как ответить «да». Она продолжала в полумраке, теребя пряди своих волос:
— Это любопытно, я никогда не сопоставляла даты. Я думала, что прошло два года, но ведь несчастный случай произошел за одиннадцать месяцев до твоей женитьбы. Ты очень скоро женился вторично.
— У меня ведь был Жаннэ, — ответил я, быть может, излишне рассудительно.
И ушел к себе, думая: «Поделом мне! Не надо было приезжать!» Я закутался во влажные простыни, но все равно не смог ни заснуть, ни помешать нескольким особенно живучим мухам, на лету боровшимся со смертью, в конце концов упасть среди ночи прямо мне на физиономию.
8
Мы смешны — вот что больше всего меня пугает в нашей семье. Представить себе только во второй половине двадцатого века, что ты происходишь от этой смеси мелких дворянчиков-ультрамонтанов, священнослужителей в цветных сутанах, от этих пузатых толстяков, живущих за дверьми с золочеными табличками и ценимых в зависимости от того, во сколько оценивается их имущество; что ты родной внук депутата-консерватора, сведения о котором во время выборов газеты давали в столь лестном для него сокращении: «Фердинан Резо, кон.,[9] 37489 голосов, избран» — словом, что ты последыш, родившийся среди каких-то обломков девятнадцатого века, вклинившихся в двадцатый… — это удручает.
Отсюда и мое бегство, и мои колебания — даже спустя столько лет, стоит ли возвращаться в родные места? Впрочем, мне нечего было тревожиться: все они умерли и лежат в земле — и сами они, и их слуги. Склеп графов Соледо в жалком состоянии; заброшены склепы и четырех других семейств, которые владели всеми землями этого прихода. Жанни и Симон, чета Аржье, садовник и полевой сторож Перро — все они покоятся в одной ограде; их могилы, давно заброшенные, усыпаны бусинками с заржавленных венков. Мне приятно, что неподалеку от претенциозного надгробия мэтра Сен-Жермена еще свежая могила Мадлен, вся сплошь в хризантемах. Мне приятно, что могила моего отца, который сначала был похоронен в Сегре (в нашем склепе уже не оставалось места), а потом перевезен Марселем в Соледо, являет взору лишь мраморную плиту (да и то из искусственного мрамора) с лаконичной надписью: «СЕМЬЯ РЕЗО».
На могиле ни единого цветочка. Прежде чем уйти, я наклоняюсь за круглым камушком и кладу его над словом «семья». «Только твердое устоит твердо», говаривали крестьяне, обтесывая гранитные плиты для своих могил. Если вы где-то существуете, папа, то взгляните: сюда приходил один из ваших сыновей.
Я спускаюсь по дороге, ведущей к плотине. Заслышав мои шаги, две или три головы на мгновение высовываются из-за живой изгороди. Потом щелчок хлыста, рассекающего утренний воздух, и обычные ругательства — значит, чья-то упряжка снова тронулась с места. Кое-где тарахтят тракторы, но свои крохотные поля крестьяне пашут еще на лошадях, оставляющих вдоль борозды кучи горячего, дымящегося навоза. Облака спустились низко — они плывут, они движутся от Сегре к Верну, и в ту же сторону клонятся трепещущие тополя, неуклюже подрезанные садовым ножом; с их верхних ветвей свисают ростки омелы — недосягаемые рождественские подарки, которые достаются одним дроздам, лакомящимся липкими белыми ягодами. И вдруг зазвонил колокол…
Колокол! Я слышал много колоколов, но звук этого я узнаю среди тысячи. Я забыл, что в прежнее время распорядок дня был более торопливым и соблюдался строже — мы от этого отвыкли, — и думал, что успею прогуляться до того, как проснутся мои дамы. Но мадам Резо, хотя делать ей нечего, продолжает по старой привычке жить по солнцу: она садится за стол в половине седьмого утра, потом в половине двенадцатого, потом в половине седьмого вечера. Сбежав с откоса, я иду прямиком по широкому лугу. Нормандские коровы, опустив головы и время от времени облизывая языком ноздри, жуют густую для этого времени года, сочную траву без примеси мха иди осоки. Они бредут по пастбищу, покачивая розовым выменем и медленно переступая шерстистыми ногами, на которых не увидишь ни единого комочка навоза. Хороший хозяин этот Жобо, только уж очень мало у него земли. Он давно заметил меня, но крепко держится за ручки своего красного мотокультиватора и продолжает окучивать в огороде капусту. Вот что важно, и я уверен в этом так же, как и он: сила перешла от землевладельца к арендатору. Земля, подобно женщине, принадлежит не тому, кто считает ее своею, а тому, кто ею овладевает.
Колокол звонит во второй раз, теперь уже более продолжительно. Я вхожу в кухню, где пахнет пригорелым молоком. Саломея повисла на веревке колокола и заливается смехом.
— Ну, звони, звони, — говорит матушка, вертя ручку кофейной мельницы. Все в Соледо будут ломать голову, кто же это ко мне приехал.
Всклокоченная, в стоптанных шлепанцах на босу ногу, в старом, заплатанном халате, она ликует, она словно расцвела в этом грязном тряпье и лучится всеми своими морщинами. Ее неравнодушие к Саломее становится все более явным. Впервые я спрашиваю себя: уж не хотелось ли ей иметь дочь?
— Ты, вероятно, был на кладбище, — говорит матушка. — А мы ходили к Марте за молоком.
Она смеется, глядя на свою внучку.
— На обратном пути, — сказала Саломея, — я опрокинула кувшин, и мы снова пошли за молоком… — она смеется, глядя на бабушку, — …которое убежало, пока мы тут рассматривали старые фотографии тридцатилетней давности.
Обе они смеются, словно подключенные друг к другу. Мадам Резо, видимо не столь уж безболезненно преодолевая свою скупость, весело заканчивает:
— Марта только что сняла сливки. Молока у нее больше нет. Но ее мальчишка сведет Саломею в «Бертоньер»… А в колокол я позвонила, чтобы узнать, какие у тебя планы.
— Я же сказал: после завтрака мы уедем. Мне надо быть в Париже самое позднее в два часа.
— Тогда иди быстрее, моя кошечка.
В устах мадам Резо такие нежности! Она и сама от удивления облизывает зубы кончиком языка. Заботливость так и рвется из нее наружу, и она кричит вдогонку Саломее, уже направившейся к ферме:
— Раз ты все равно туда идешь, скажи Марте, пусть приготовит корзину яблок.
Во что, однако, обойдутся мне эти яблоки? По тому, как она смотрит вслед Саломее, по ее улыбке, постепенно тонущей в серьезности лица, я уже догадался, что матушка все поняла. Она снова взялась за ручку своей старой кофейной мельницы и, заглушая шум, кричит:
— Прости, что я возвращаюсь к этому. Но имею же я право знать. Мне не хватало одной даты — даты рождения Саломеи. Она мне сейчас сказала ее. Несчастный случай произошел в январе, девочка рождается в мае, ты женишься на ее матери в декабре. От кого же Саломея?
Несчастный случай — и как реальность, и как воспоминание — переживается всего за несколько секунд, но эти несколько секунд странным образом растянуты, они протекают в каком-то другом времени, не в том, которое показывают наши часы. Габриель, брат Батиста, передал мне руль — просто так, чтобы доставить мне удовольствие. С бензином пока еще трудно, поэтому после войны мне редко приходилось водить машину. Грузовик, идущий впереди, мчит по дороге на Малерб со скоростью около ста километров в час между двумя рядами деревьев и кустарника, от мороза превратившегося в щетки. Габриель сидит справа от меня, и месту его суждено сейчас снова оправдать свою репутацию места смертника. За спиной Габриеля — моя жена, Моника, позади меня — его жена, Бертиль, беременная на шестом месяце. Жаннэ